Новый Мир ( № 3 2013) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
смысл проявляющей в общей судьбе
и побуждающей сердце к победе.
Что-то прочесть. Получить по башке
или поблажку, своих притязаний
не оставляя. И, как о божке,
спорить о Пушкине в действенном плане.
Ты — Стародум, да и я — стародум.
Как же с тобою не стать стародумом?
Времени долго не взяться за ум,
в веке чиновном, чужом и угрюмом.
Встань же с дивана. Возьми костыли.
Едем в Пушгоры. Тебя на колесах
я докачу до святейшей земли,
помня о главных, о русских вопросах.
Сам понимаешь, Тригорское — рай,
там самогонка всех водок кудесней.
Слушай и слушайся. Не помирай.
Неслух упертый…
Вставай и воскресни.
VIII
Измочалит несчастье, измучит,
доконает сознанье греха,
и душа облегченье получит
в ненамеренной строчке стиха.
Крутит память ужасные сцены,
приближается лечащий стыд,
и болезненный опыт бесценный
вскроет смыслы и стон приглушит.
Было легче когда-то и проще,
а беспамятство слыло броней.
Только совесть бинты прополощет.
Лишь поэзия — госпиталь твой.
IX
Я живу в окруженье смертей,
как последний солдатик в траншее.
Мне уже не до прежних затей,
а до крестика, вот он, на шее.
В чем я грешен, простите меня,
все, кто умер вокруг, друг за другом
от прицельной пальбы и огня,
все, кто был моим дружеским кругом.
Вы спасали меня и спасли
своим телом, и прахом, и духом.
Я вам кланяюсь всем до земли.
И земле, чтобы сделалась пухом.
А потом я вырос
Буянов Борис Егорович родился в 1960 году в Воскресенске Московской обл. Окончил факультет журналистики Пражского и Московского университетов. Работал редактором на Гостелерадио СССР. Автор словарей и учебников. Бакалавр социальных наук. В настоящее время – социальный педагог, ведет семинары по переводу на переводческом факультете Лейпцигского университета. Печатался в журнале “Сибирские огни”. В “Новом мире” публикуется впервые. Живет в Лейпциге.
Журнальный вариант.
“Атаманов, Атаманов, ну зачем ты утонул!” C Серегой Атамановым мы учились в первом классе. И дальше бы учились, если бы кто-то из нас не утонул. Получилось так, что утонул он. Я тогда плавать не умел и на речку купаться не ходил. А он умел и ходил: на Москва-реку. На Москва-реке было сильное течение, да еще цемзавод, заводы “Цемгигант” и “Красный строитель” выбрасывали в нее свои отходы. И чужие тоже. И это все после химкомбината, который в этом деле занимал главенствующее место в районе, потому как всегда, везде и по всем статьям был первым. И вредных цехов в нем было видимо-невидимо — больше невидимо, так как в них работали осужденные “на химию” и знать про это никому не полагалось, хотя все знали и об этом говорили, но за пределы района не выносили, потому что кому это за пределами района нужно, скажем, перед оперой или балетом в Большом театре?
Но тогда в Большой театр мы редко ездили — далеко и времени не хватало, помимо того, московские театры поздно заканчивали, и домой, стало быть, не уехать — приходилось оставаться ночевать у тети Шуры или у дяди Толи. Мне больше нравилось у тети Шуры — она была разведенная и жила с дочерью Олей в Кунцеве в коммуналке, у нее всегда был комплект постельного белья для гостей, которого всегда всем хватало, независимо от количества ночующих данной ночью. А дядя Толя был женат и жил в Подлипках, которые на самом деле назывались по-другому, потому что были засекречены, но все все равно знали, как они в действительности назывались и что там производили. Жена его, тетя Тая, умела готовить, в основном, макароны по-флотски, так как работала медсестрой в физиотерапии, а дядя Толя работал полковником в облвоенкомате и разъезжал по военкоматам области, проверяя их потенциальную боевую готовность, иногда заглядывая и к нам. Тогда они с Егор Иванычем распивали чекушку или поллитровку, дядя Толя уезжал, а у Егор Иваныча весь оставшийся день или вечер было отличное настроение, несмотря на то, что был он из староверов, а дядя Толя — братом его жены.
Староверы не могли жениться или выходить замуж за нововеров. В принципе могли, конечно, но только без благословения родителей. Причем жениться было в этом отношении проще, чем выйти замуж. Егор Иваныч женился без проблем — все даже рады были, поскольку стукнуло ему на тот момент уже тридцать три с гаком.
Сначала Егор Иваныч ходил с кобурой, а потом без кобуры, потому что поменял работу. А может быть, неудобно ему с кобурой было ходить — не в смысле стеснительно, а в смысле физически — вот он работу и поменял. А кобура в гардеробе висела, рядом с полевой сумкой. Полевая сумка потому полевая называется, что с ней, наверное, в поля ходят.
Полей в округе было предостаточно — в основном кукурузных. Кукуруза, как правило, не вызревала, скорее всего оттого, что климат ей был не по душе, или оттого, что мы нещадно обрывали початки и созревать ей не доводилось. А потом кукурузу сажать перестали. Тогда мы переключились на семечки — нагрянут к Сиропчику, так дразнили Юрку Сироткина, родственники с Украины с мешками семечек на продажу на железнодорожной станции — подобьешь, бывало, его — вынеси, дескать, семян, — он из мешков потихоньку таскал и во двор выносил, пока украинские родственники не заметили и не надавали ему по шее. Во двор тогда все чего-нибудь выносили — как правило, кусок черного хлеба с подсолнечным маслом и солью или кусок белого с маслом сливочным и сахарным песком, иногда — жареный пирожок, купленный в “домовушке”, домовой кухне, предварительно принесенный домой и только уж потом из дома вынесенный. Выносивших сразу окружали не выносившие с криками: “Дай откусить!”. Тут надо было как можно быстрее проорать “Сорок один — ем один!”, прежде чем кто-то успевал прокричать “Сорок пять — оставлять!”. Во дворе мы играли в ножички, в землерезы, в двенадцать палочек или в войну. Игра в войну сводилась в основном к расстреливанию немцами партизан: самое главное было после расстрела упасть лучше других — не участвовавшие в игре пристально следили за падениями и давали оценку лучшим. Быть партизанами почему-то никому не хотелось, как правило, хотели быть немцами, чтобы смачно произносить: “Ти, рюссишь швайн!” Перед смертью расстреливаемые должны были в обязательном порядке прокричать “Гитлер капут!” Если кто прокричать забывал, то это не считалось и игра переигрывалась.
Особое унижение — вечерний загон домой, поэтому прятались, где только могли. Самым обидным было на вопрос: “А где Колька?” — услышать ответ: “А его уже домой загнали!”. Обидным для Кольки, разумеется. Прятались часто на чердаке — туда вела железная лестница с третьего этажа, вращающаяся вокруг своей оси. На чердаке играли в очко, буру и подкидного — иногда оттуда вылезали на крышу и, держась за чью-нибудь телевизионную антенну, гордо кричали оставшимся во дворе, например, “Эй, вы!”, покатываясь и чуть не падая с крыши, глядя на то, как те, которые “вы”, испуганно озирались по сторонам.
“Знаешь, что такое — линия горизонта?” — спросила Ирина. “Линия между небом и землей?” — “Линия горизонта, это когда выходишь в степь, а везде — горизонт. Здесь этого нет, поэтому мы здесь не приживаемся и рано или поздно уезжаем”.
Приезжих было действительно много. Заводам нужны были рабочие руки, и эти руки почему-то завозились издалека. Многие говорили с южным прононсом — “он идеть, стоить, лежить” — их называли “степными”. Еще было много татар — их присутствие для нас было тогда вполне объяснимым: в Татарии надо было говорить по-татарски, а кому охота язык ломать — по-русски-то проще, вот и уезжали они к нам из Татарии — другой причины мы тогда не находили. Татарские семьи были в большинстве многодетными. Татар побаивались. Говорили, что хоронят они своих в сидячем положении, — не те, кто хоронит, а тех, кого хоронят, в общем, кто умер, тот и сидит. Выкапывают они могилу, а затем якобы нишу в одной из стен — сажают в нее покойника, завернутого в саван. Никто из нас этой процедуры не видел, но говорили о ней усердно, отчасти поэтому татар и побаивались. О том, что кто-то татарин, говорилось шепотом, вот так: “татарин”. А еще частенько выяснялось, что у них, оказывается, совсем другие имена. Дядя Миша Мамуков со второго этажа на самом деле был совсем не Миша, а Махмуд или Мухаммед, точно не знали, его жена тетя Аня — Амна или Асма, тоже точно не знали, младшую дочь Лену звали на самом деле Левзия, а старшую звали Кадрия, но все ее звали Кадрюша, что очень не нравилось ее матери, а так как ей это не нравилось, то все Кадрюшу так звали да еще орали на весь двор “Кадрюша!!!”. Кадрюша была толстая, и когда шла весной или осенью в короткой школьной форме из школы, сзади нее обязательно увязывались два-три пьяненьких мужичка и, обсуждая толстые Кадрюшины бедра, о чем-то перешептывались — мы-то уже знали, о чем, и поэтому вовсю хихикали, идя шагов на пять сзади этих мужичков. Зимой Кадрюша форму на улице без пальто или шубы не носила, чтобы не замерзнуть, а летом были каникулы. В соседнем подъезде жила семья Нарбековых (татары), у которых было много детей, не знаю, сколько, потому что мы их постоянно путали, а может, и совсем немного их было, но из-за того, что мы их путали, нам казалось, что много.