Фантом памяти - Александра Маринина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот Бегемотик совершенно неожиданно для меня стал близким другом, в котором я, в сущности, и не нуждался. Главное было даже не в том, что он, в отличие от Борьки, ни при каких обстоятельствах не критиковал меня, какие бы истории я ему ни рассказывал. Он слушал меня. Слушал внимательно, не перебивая и не сводя с меня добрых выпуклых глаз, иногда лишь задавая уточняющие вопросы. И у меня возникло необыкновенно радостное ощущение, что я кому-то по-настоящему интересен. Уверен, если бы я начал рассказывать все это матушке, она бы выслушала меня с не меньшим, если не с большим вниманием, но потом непременно принялась бы объяснять мне, как я был не прав, как плохо я поступил и вообще какой я козел, и было бы куда лучше, если бы я сделал так-то и так-то. Матушке я интересен не как личность, а как потенциальный объект перевоспитания и улучшения. Борьке я был бы интересен как несомненный объект желчной критики и унижения. Лине просто скучно было бы меня слушать, ибо она, как всякая женщина, искренне полагает, что за четырнадцать лет совместной жизни узнала меня как облупленного и ничего нового в смысле моей личностной характеристики из моих сопливых детских воспоминаний не почерпнет. Всем же прочим, включая любовниц и приятелей, мне и в голову не пришло бы ничего рассказывать. Во-первых, нет у меня такой привычки, а во-вторых, существует масса журналистов, обожающих брать интервью не у самих знаменитостей, а у их знакомых и выспрашивать подробности из жизни звезд. Подставляться подобным образом я в любом случае не хотел.
Мои регулярные занятия с Бегемотом привели к значительному сокращению контактов с внешним миром, в том числе с Линой, матушкой и моими товарищами по лечению - Чертополохом и Мимозой. Разумеется, никто из них не знал, что я работаю с психоаналитиком. Павлу Петровичу и Елене знать об этом было не нужно, незачем выпускать наружу информацию о том, что у Корина с головой беда. Матушке я ничего не говорил, чтобы не пугать: она легко может запаниковать при мысли, что я все вспомню и ее обман раскроется. Не нужно попусту волновать немолодую женщину. Что же касается Лины, то тут я промолчал по причине совершенно противоположной. Лина всегда была умным человеком, и она с недавнего времени, как мне кажется, стала отдавать себе отчет, что я не могу отвечать на ее любовь такими же пылкими чувствами, ибо не помню ни самих чувств, ни себя как их носителя. Она стала приезжать куда реже и уже не пыталась уложить меня в постель, ограничивалась лишь регулярными звонками. Если я признаюсь, что обратился к специалисту, чтобы восстановить память, это вселит в нее надежду, более того, она начнет предпринимать все, по ее мнению, необходимое, чтобы мне в этом деле помочь, иными словами - снова будет приезжать почти каждый день, и с ней нужно будет заниматься любовью и говорить какие-то приличествующие случаю слова. А мне не хотелось. Ну просто чертовски не хотелось.
Я впал в свое привычное состояние полной погруженности в самого себя, в собственные мысли и переживания. Меня, как обычно в таких случаях, стала раздражать необходимость с кем-то общаться, мне не хотелось вылезать из своей скорлупы и отвлекаться на пустые, не нужные мне разговоры. В эти дни мне интересен и нужен был только Бегемот.
И я всем сказал, что плотно работаю над книгой. Разумеется, Муся была в курсе, но все остальные приняли эту отговорку за чистую монету и деликатно оставили меня в покое.
Я действительно пытался работать. Но только все как-то странно получалось... Первое время я увлеченно трудился над романом о милиционерах, но по мере того, как продвигались вперед наши занятия с Бегемотиком, я все отчетливее осознавал, что не хочу его делать. Я хочу совсем другого. К полному своему изумлению я вдруг понял, что хочу написать книгу о сестре. О Верочке. При всем том, что книга эта (тут Муся совершенно права) не принесла бы никакого коммерческого успеха. Мне отчего-то казалось, что это нужно мне самому. Верочка - это тридцать пять лет моей жизни, она была младшей сестрой и прожила на свете именно столько. Чем больше я общался с Бегемотом Викторовичем, тем больше и чаще нам пришлось говорить о Верочке, вспоминать ее и анализировать мое к ней отношение.
В какой-то момент я сказал врачу о своем неожиданном желании.
- Я могу это понять, - кожа на шее Бегемота собралась в жирные складки, как всегда, когда он кивал головой. - Вся жизнь вашей сестры - это ведь и почти вся ваша собственная жизнь. Видимо, настал период, когда у вас возникла потребность разобраться со своей жизнью. А может быть, вам наконец захотелось рассказать о себе. Но не в форме мемуаров или автобиографии, а в форме рассказа о сестре. Может быть, вы просто устали от постоянной замкнутости и одиночества и вам хочется выкричаться?
- Ну почему же о себе? - Я еще пытался протестовать, хотя слова Бегемота больно резанули меня: я вдруг понял, что это правда. - Не о себе, а о Верочке, о ее такой трагической и нескладной жизни.
- Не обманывайте себя, Андрей Михайлович, - негромко прогудел Бегемот. - Мы с вами обсуждаем вашу сестру не первый день, и я четко вижу, что она вам не интересна. Да, вы очень любили ее, вы тяжело переживали ее уход из жизни, вам всегда было ее безумно жалко, но она никогда не была вам интересна. Вам интересна ваша собственная реакция на события в ее жизни, вам интересно, почему в этот момент жизни вы рассердились на нее, а в другой момент пожалели, а в третий - испытали еще какие-то эмоции. Вспоминая жизнь Веры Михайловны, вы разбираетесь сами с собой. Это хорошо, это очень полезно и для духовного роста, и из чисто практических соображений в свете стоящих перед нами на сегодняшний день задач. Но вы не сможете написать книгу о ней. Что бы вы ни написали, это будет в первую и главную очередь книга о вас самом. Вы хотите, чтобы вся страна узнала, чего вы боитесь и за что вините себя?
Ну уж нет, вот этого-то я совсем не хотел! И молча признал абсолютную правоту Бегемотика.
Что ж, книгу о Верочке писать нельзя, а книгу о милиции откровенно неохота. Мне мешал страх. Пока я не пойму, что именно есть такого опасного в собранных материалах, я не смогу преодолеть паралич, который буквально сковывал мои пальцы, стоило мне открыть крышку ноутбука и прикоснуться к клавиатуре.
И тем не менее что-то во мне зрело, какой-то текст неуклюже вертелся в сознании и пробивал маленьким клювиком хрупкую скорлупу моих давно установленных правил: никогда не начинай писать, если до конца не понимаешь, что это будет как по жанру, так и по форме, не говоря уж о содержании.
И наступил момент, когда скорлупа если не полностью рассыпалась, то, по крайней мере, от нее отвалился приличный кусок, и через образовавшееся отверстие пролез наружу странный отрывок непонятно чего...
* * *"Земную жизнь пройдя до середины, я очутился в сумрачном лесу..." "До середины" или "до половины"? Эти строки назойливо лезли мне в голову, ритмично постукивая в пульсирующий от боли лоб, и я никак не мог вспомнить точно, какое же именно слово стояло у Данте. Чем дальше я углублялся в мрачный сырой лес, тем более важным казалось мне вспомнить весь отрывок дословно. Наверное, я просто боялся. Я так долго шел по этому темному влажно шуршащему лесу, что немыслимым казалось повернуть назад, ведь наверняка опушка где-то рядом, а значит, рядом люди, жилье, автотрасса. И кой же черт занес меня сюда? Сначала, кажется, я просто задумался и не особо вникал, куда и в каком направлении иду, потом стало любопытно, потом страшно. И что теперь?
В этот лес я вошел впервые. Вообще-то я уже без малого две недели жил в очаровательном кукольно-сказочном поселке на берегу озера, куда меня выслали из продымленного шумного мегаполиса залечивать раны после очередной кровавой битвы за мое бесценное здоровье. Для моего жадного до денег семейства мое здоровье действительно было бесценным, ведь не будь его - я превращусь в инвалида, не способного зарабатывать деньги и всех их содержать, оплачивая не только насущные их потребности, но и прихоти, порой чрезмерные. Но я безропотно платил за все, ибо таким нехитрым, старым, как мир, способом покупал себе свободу. Свободу от людей, которые, не будь моих денег, стали бы требовать от меня внимания, любви, заботы и прочих душевных затрат. Я же предпочитал отделываться затратами финансовыми. И когда после тяжелейшего приступа болезни врачи категорически потребовали, чтобы я как минимум полгода пожил вдали от города, в покое и тишине, подышал чистым воздухом и как можно больше спал, я не стал особо возражать. В тот момент у меня не было никакого контракта, я никому не был обязан через определенный срок представить новую партитуру, и я уехал со спокойной душой, втайне лелея надежду написать, наконец, ту музыку, какую мне хочется, а не ту, которую от меня ждут постановщики мюзиклов.