Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Файл девятый: «Развёртывание временной параболы».
Файл десятый: «Трансформация – деградация? – принципов; от человечной витрувианской триады „польза – прочность – красота“ к технологической триаде „упрощение – формализация – тиражирование“; выхолащивание индивидуально-природного в угоду техницистской массовизации.
Файл одиннадцатый: «Слава и унижение как двойственная судьба Палладио?»
Сохранял ли он объективность и не унижал ли он сам Палладио, подчиняя его сознание своим идеям, навязывая ему… Нет-нет, тут же отпускал себе интеллектуальные грехи Германтов, если и унижал, то только ситуативно, когда ел манную кашу, сидя на его книге.
Конечно, Палладио, исповедуя твёрдые свои принципы, исторически проиграл, принципы его, в славном прошлом осуществившись в камне и составив славу его, ныне лишь в книгах сохранились, учебниках, так как не дано им было устоять перед напором перемен. И проигрыш Палладио в известном смысле символизировал проигрыш всей архитектуры. А вот Веронезе выиграл: он – недаром он художник-тенденция – словно нос по историческому ветру держал! Поверхностное последовательно побеждало внутреннее, визуальное – структурное, иллюзорное – сущностное.
Так, файл последний, двенадцатый: «Этапы посмертного восславления и унижения»; к историческим материалам файла, довольно обширным, подключались аналитические разделы из «Стеклянного века».
Тут подоспело новенькое соображение.
А файл действительно последний, тринадцатый, стоило бы назвать «Неожиданности». Тринадцатый? Как подгадал… Германтов суеверно поёжился. Как бы то ни было, в последнем файле будет всё то, что он увидит, войдя в виллу Барбаро.
Наваждение?
Слева, из-за дрожавшего в мареве западного окончания Дорсодуро выползало, вырастая, нечто невообразимое…
Нечто превращалось на глазах в многопалубный круизный лайнер… Макромасшаб и микромасштаб? Монстр Гулливер, устрашающий старинные творения лилипутов? Униженно-распластанная панорама Венеции смиренно, даже смущённо, как если бы стыдилась она собственной кукольной неказистости, покачивалась в качестве выгодного фона, добавлявшего повод для самоутверждения этому самодовольному гиганту с чёрным бортом и белыми многооконными надстройками, навесами-козырьками, рядами плетёных кресел на самой верхней из палуб и скошенными, как бы наклонными трубами, вписанными в заострённо-устремлённый образ невиданной досель динамической комфортабельности.
Лайнер устремлялся к каким-то заморским островам экзотических удовольствий, а куда же могла устремляться Венеция?
Царица морей, умалённая плавучим Прогрессом, покорно тонула…
А перед ней, тонущей, красовался монстр-исполин, как бы медлительно поигрывающий под чёрно-белым фраком всеми своими мускулами.
Спасибо ещё, что он ненароком не задел чёрным боком приземистую Догану, не навалился на гордую дородную, но вмиг скукожившуюся от сравнения с плавучим гигантом Санта-Мария-делла-Салуте, а продвинувшись – как величаво-медленно, дабы все успели налюбоваться им, плыл этот гигантский монстр! – не смял библиотеку Сансовино и Палаццо Дожей, не выбросился на мемориальный берег в суицидальном порыве, как киты, выбросившиеся позавчера на пляж в Австралии.
Кит, кит… Привиделся Германтову жирно-складчатый затылок Кита Марусина, но при чём тут киты-самоубийцы, когда такой же чернобокий лайнер-гигант выбросился недавно на скалы Тосканы?
«А ведь это – мощная инсталляция, – подумал Германтов, провожая взглядом медлительно-самодовольного монстра, – куда смотрят самые продвинутые кураторы Венецианской биеннале? И почему эта нахрапистая инсталляция до сих пор не получила на Венецианской биеннале главный приз?»
Напрашивались варианты.
В пролив Сан-Марко можно было бы загнать атомный авианосец, и пусть бы взлетали с трамплина-палубы ревущие истребители.
Можно было бы поставить в проливе и высоченную – выше красной кампанилы – буровую нефтегазовую платформу на толстых столбах-стволах с консольной вертолётной площадкой на верхотуре.
На корме лайнера развевался радужно-разноцветный флаг.
«Флаг какого-то райского Карибского острова, – подумал Германтов, – как у таких же лайнеров, что причаливают к Английской набережной у Благовещенского моста».
Открыл глаза.
Панорама Венеции исчезла за расчерченным многопалубно-многооконным железным монстром, и уже казалось Германтову, что он только что видел её, эту вечную панораму, в последний раз, но теперь-то впору было бы уже всерьёз поволноваться, уцелеет ли хотя бы монастырь Сан-Джорджо-Маджоре: чёрный бок-борт уже почти касается палладианского портика монастыря…
Пронесло?
На сей раз пронесло.
Тень отползала к ступеням… А панорама Венеции, возродившись после удаления плавучего монстра, избавлялась от смущения и будто бы подрастала.
И будто бы приближалась: в узком прогале между делла-Салуте и низенькой Доганой виднелся блёклый коричневато-оранжевый фасад с белым декором – что это? Дворец Джустиниан?
Да.
Из открытых окон на верхнем этаже, разделённых лоджией с мавританскими арочками, торчали две головы.
Могли ли головы эти увидеть другие? Конечно, могли… Но Германтов будто бы один на свете их, головы эти, видел.
И Германтов будто бы воспользовался биноклем: коричневато-оранжевый фасад приближался.
Одна голова была мужской, другая – женской.
Ещё ближе, ещё.
Это – Соня?!
Она ведь рассказывала, что останавливалась в отеле Джустиниан… И там же, в отеле Джустиниан, и тогда же – в начале двадцатых годов, в один и тот же день? – останавливался Пруст. Это его голова, да-да, несомненно его, Пруст ведь писал, что смотрел из окна своего номера в отеле Джустиниан на эти белые купола и чувствовал себя счастливым! Смотрел и – до сих пор смотрит! Да, Пруст признавался, что с детства страстно желал этого счастливого мига, и миг этот не мог не остановиться. Да, Соня и Пруст находились в Венеции одновременно, и в тот день тоже было воскресенье, и тоже, как сегодня, звонили колокола, и теперь их двоих, Соню и Пруста, ничем тогда, кроме общего для них времени-места, между собою не связанных, а потом ставших в сознании Германтова нераздельными, отрезает от Германтова почти целое столетие и этот бирюзовый, слепящий солнцем пролив.
Открыл глаза.
Действительно, там, за волнистой гладью солнечной бирюзы, две головы торчали из окон; женская, молодая, с тронутыми ветерком волосами, и мужская: он различил нездоровую припухлость бледных щёк, тёмные приглаженные блестящие волосы и даже ниточку пробора…
Тень отползала, солнце касалось уже нижней ступени.
Всплескивала спереди бирюза, вдали серебрилась рябь, растянувшийся в панораму единый фасад размывался молочной дымкой.
А справа, далеко справа, уже куда правее силуэтов Сан-Джорджо-Маджоре, многопалубный монстр раскисал в мареве над невидимым отсюда открытым морем.
Никто не звонит, не пишет, вдруг кольнула Германтова грустная мысль, вот ведь, так ценил одиночество, а… А потом коллеги исправно заявятся на похороны, на похороны принято выкраивать время.
Заглянул в электронную почту.
Так, текст, который переслала Аля, пусть вылежится, его можно будет просмотреть позже.
Зазвонил мобильник: Аля.
– Юрий Михайлович, я вам вопросник, связанный с аукционом переслала, вы посмотрели?
– Спасибо, спасибо… – отключил.
Аукцион, аукцион, аукцион – все на аукцион.
Так, письмо Ванды: Юра, в Венеции очень жарко, и я вспомнила римскую жару. Как жаль, что тебя здесь нет…
Славно, я стал непременной принадлежностью жары… где жарко, там и я…
Тебя здесь нет? – перечитал. – Меня нет? Есть, пока ещё есть! И доверимся, Ванда, случаю, – уже улыбался Германтов, радуясь, что всё наперёд продумал-придумал, – если неожиданно с Вандой встретимся, тут же и сделаем из встречи большой-пребольшой сюрприз…
Так, Игорь: Юра, решил написать тебе. Сегодня двенадцатое марта, день рождения Кати, у меня выдалась свободная минута, сижу и смотрю на море.
Как смог забыть, что сегодня день рождения Кати? Закачался в мутных седых волнах наклонный шест с чёрной тряпкою на конце.
Туда-сюда, туда-сюда, с аритмичными припаданиями.
Как смог забыть?
Открыл глаза.
Перед ним слегка колебался живой бирюзовый глянец. Съёмочная группа «Преступления в Венеции» уже перебазировалась на Джудекку; расставлялись софиты, тянулись какие-то провода.
В полотняных креслицах ждали начала съёмок режиссёр и консультант, комиссар полиции.
Игорь смотрел на одно море, Германтов – на другое, хотя – встрепенулся, словно сделав географическое открытие, – хотя и там, и тут море одно – Средиземное. Хорошо всё же, что Игорь приедет со своей девушкой летом. После окончания книги им можно будет уделить больше времени. Почему-то он мысленно перебрал дни недавнего «карантина», которые обратились в прошлое, – ничего уже не могло быть прекраснее этих мучительных дней? Тень, одолев две ступени, ползла по туфле, вот-вот лицевой фасад Реденторе должен был тронуть скользящий свет, и Германтов машинально посмотрел на часы.