Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У нас ещё десять минут.
Они вышли из магазина.
И Германтов не захотел дожидаться новых покупателей – на сонную прустоманку надежд не было – и, несколько задетый пренебрежением, с которым отнеслись к его книге, тем более что в них, пренебрёгших его книгой, судя по их репликам, угадывались квалифицированные читатели, тоже вышел, пошёл к набережной, но…
Резко оглянулся: двое в чёрном, в масках, стояли поодаль, но… на глазах его растворились в воздухе.
Он любил этот переход из «внутренней» Венеции в Венецию «внешнюю», любил этот последний свой шаг, выводивший из неправильного многосоставного лабиринта Дорсодуро на набережную Zattere.
Делали ли вы когда-нибудь такой шаг?
Сколько воздуха дарит он нам, сколько воды и неба!
И каждый раз дарит как-то иначе, по-новому.
Простор, – всегда непредсказуемый и желанный!
И – освежающий ветерок в лицо, пахнущий морем и гнилыми водорослями, и выпрыгивающие из воды в ореоле брызг и падающие носы гондол, привязанных к полосатым столбам, и… и сразу три купола Палладио, эффектно нанизанные на пологую дугу взгляда, спровоцированного дугой набережной: Redentore, Zitelle, San Giorgio Maggiore. Кто, если не сам Создатель, и по какому деликатному лекалу прочерчивал на исходном плане эти пологие венецианские дуги?
Да, взгляд направлял от купола к куполу саблевидный выгиб Джудекки; Германтову, как часто бывало, вспоминался выгиб василеостровской набережной с бегущими по фасадам пятнами солнца, но… Да, ещё вспомнил, в монастыре Сан-Джорджо-Маджоре – дерзкая по композиции и свету «Тайная вечеря» – он увидел выхваченный призрачным светом из мрака, косо, по диагонали холста, поставленный стол… И последнее – самое последнее, «Положение во гроб» – творение Тинторетто там, надо бы заглянуть. Да, после поездки в Мазер, а затем – в Виченцу у него будет день Тинторетто.
Но пока медленно шёл он по закруглению набережной Zattere к оконечности мыса, к башенке таможни.
Деревянные платформы на воде с закусочными-рюмочными и барами – меню на грифельных досках, ящички с геранями, чугунные фонари, косые синие тени фонарей и прохожих.
Он заметил впереди медленно смещавшуюся группу людей, среди которых была и русская пара, та, из книжного магазинчика, пренебрёгшая его книгой. И ещё были там красавица с каштановой чёлкой из Агентства расследований, и телеинтервьюерша в черепаховых очках, и Кит Марусин с двумя одинаково плечистыми дружками, и ещё кто-то из тех, кто с ним летел в самолёте. И почему-то Германтов подумал: если носом к носу столкнётся он сейчас с Вандой, как он ей объяснит… Очень просто, подсказал внутренний голос, объяснит, что решил сделать ей сюрприз. Ну да, подумал, Вера же мне преподнесла сюрприз, почему же я не могу…
Официант на ближайшей террасе поставил на стол серебряный поднос с чашечкой кофе и стаканом минеральной воды.
Прогрохотала по плитам тележка мусорщика.
Аморфная группа соотечественников, человек десять, остановилась, и Германтов остановился тоже у приоткрытого окошечка пастичерии – кафе-мороженого, совмещённого с кондитерской, под вывеской Millevogllie, которую Германтов перевёл как «Тысяча капризов»: розовый мраморный прилавок-стойка, декоративные прозрачные банки со сладостями; пахнет корицей. А-а-а – любознательные соотечественники обогнули лоток торговца сувенирами, – это была экскурсия, внимавшая довольно-таки экстравагантному экскурсоводу.
Вот, по знаку экскурсовода все повернулись к одинокой, еле различимой надписи на облезлой стене, сохранившей, однако, старое название этого отрезка набережной…
– In-cu-ra-bi-li, – медленно, по слогам, прочёл экскурсовод.
– Это набережная неизлечимых, здесь, – махнул вдоль набережной рукой, – была, когда разразилась чума, да и сейчас есть, больница, а здесь, на этих плитах, – отвёл чуть в сторону опущенную руку, – под надзором священников умирали чумные больные. Здесь же завёртывали в саван и складывали трупы. Но Бродский поэтически изменил название, чувствуете разницу: набережная Неисцелимых. Чувствуете? Слово «неисцелимых», соскользнув с его пера в вечность, уже поэтически звучит-резонирует в Большом времени.
Худой высокий сутулый экскурсовод будто бы нетвёрдо держался на длинных ногах, которые он медленно переставлял, как ходули, не сгибая в коленях; его густые, чуть вьющиеся на висках седоватые волосы на затылке редели и казались неаккуратно, как бы наспех, приклеенными к дряблой коже… Он читал вдохновенно громко, чуть запрокинув крючконосую голову:
Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус.От пощёчины булочника матовая щекаприобретает румянец, и вспыхивает стеклярусв лавке ростовщика.
И тут вдобавок к знакомым тембрам взволнованного голоса, сразу смутившим Германтова, экскурсовод к нему повернулся в профиль и вытер носовым платком пот со лба. «Сутулый Мефистофель с носом-крючком», – подумал странно заторможенный Германтов и лишь затем понял, что это Данька Головчинер, живёхонький, собственной персоной! Постарел и усох, но необычным в явлении и поведении Даньки казалось лишь то, что он не поднимал над головой рюмку с водкой, так как сейчас он не произносил тост; сейчас он, преданно, если не благоговейно, ступая по стопам умершего гения, вёл свою паству по одной из мемориальных венецианских троп.
Правда, совсем уж необычным был наряд у экскурсовода.
Головчинер был как-то сверхнелепо одет: тёмно-лиловый шейный платок, строгий серенький твидовый пиджак с коричневыми, нарочито большими замшевыми заплатами на локтях, бутылочно-зелёные вельветовые штаны с пузырями на коленях и чёрные туфли из тонкой дорогой кожи, но – на гофрированных подошвах-платформах, да ещё с толстыми белыми шнурками… Что-то эпатажное, что-то заимствованное у нынешней молодёжной панк-моды; в Калифорнии, вспомнил Германтов, так любили одеваться бывшие, давно вышедшие в тираж битники, но у Даньки вылезли волосы на затылке, ему не из чего было бы сплести фирменную битническую косичку… и при этом – что-то демоничное в облике, да – сутулый Мефистофель…
Германтов увидел, что к слушателям уже присоединись двое в чёрных плащах и белых масках, их только не хватало.
Сырость вползает в спальню, сводя лопаткиспящей красавицы, что ко всему глуха.Так от хрустнувшей ветки ёжатся куропатки,и ангелы – от греха.
Перевёл дыхание, сглотнул слюну.
Чуткую бязь в окне колеблют вдох и выдох.Пена бледного шёлка захлёстывает, легка,стулья и зеркало – местный стеклянный выходвещи из тупика.
Голос Головчинера – как это было знакомо! – задрожал от волнения, казалось, доведённого до предела.
Свет разжимает ваш глаз, как раковину; ушнуюраковину затопляет дребезг колоколов.То бредут к водопою глотнуть речнуюрябь стада куполов.Из распахнутых ставней в ноздри вам бьёт цикорий,крепкий кофе, скомканное тряпьё.И макает в горло дракона златой Егорий,как в чернила, копьё.
Головчинер, достигнув предела волнения, как искушённый лектор, сделал паузу для вопросов-ответов.
– Скажите, пожалуйста, Даниил Бенедиктович, – подала голос круглолицая женщина с ямочками на щеках, в которой Германтов тотчас узнал одну из своих самолётных попутчиц, ту, что сидела в его ряду, через проход, – была ли какая-то тема, сближавшая Набокова с Бродским?
– Была, – отвечал уверенно Головчинер, – хотя Бродский относился к прозе Набокова довольно прохладно. Главная внутренняя тема творчества как Набокова, так и Бродского – невозможность возвращения в Петербург.
– Невозможность?
– Метафизическая невозможность, – кротко уточнял Головчинер.
– В чём причина прохладного отношения…
– Набоков с оказией переслал гонимому Бродскому в Ленинград джинсы Lee, гордеца Иосифа это не могло не задеть…
Зазвонили колокола.
Ну да, сегодня же воскресенье, сориентировался в календаре Германтов и тут же заметил, что двое в чёрных плащах и белых масках с птичьими клювами завертели обеспокоенно головами. «Они меня ищут, меня», – с упавшим сердцем догадался Германтов и попятился, упёршись в фонарный столб. Тут пробежали меж экскурсантами, едва не задев и Германтова, толстый и тонкий полицейские в чёрных тужурках, с белыми, крест-накрест, ремнями и кобурами, за ними еле поспевала, скользя по узеньким рельсам, тележка с кудрявым потным кинооператором, приникшим к выпуклому окуляру весело стрекотавшей камеры; ползли по плитам какие-то провода.
– Новую серию «Преступления в Венеции» снимают, – сказал кто-то из экскурсантов, а двое чёрно-белых, с клювами, участников продлённого карнавала, подозрительно похожих на инквизиторов, завидев Германтова, едва не запутавшегося в проводах, вроде бы успокоились, вроде бы потеряли к нему интерес и настроились слушать дальнейшие объяснения Головчинера; тот уже сложил губы трубочкой, чтобы…