Петр Ильич Чайковский. Патетическая симфония - Клаус Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хоровод торжественных приемов не прерывался. Колонн дал званый вечер. Еще более роскошный званый вечер дала баронесса Тресдерн, страстная любительница музыки, которая могла позволить себе организовать небольшую постановку вагнеровского «Кольца» в своем салоне на Вандомской площади. Теперь она давала музыкальный вечер в честь вошедшего в моду российского гостя. Кроме того, приемы были организованы русским посольством и мадам Полиной Виардо. Особенно роскошный прием устроило издательство «Фигаро», когда в убранных цветами залах издательства был исполнен третий акт «Власти тьмы», и все это в честь российского гостя. Пианист Димер подготовил торжественный концерт, в котором принимали участие его ученики, исполняющие исключительно произведения Чайковского. Это послужило неплохой рекламой как для виртуозного пианиста, так и для композитора, а возможно, и для молодых исполнителей. Во всех этих светско-музыкальных мероприятиях принимала активное участие мелкая и крупная бульварная пресса. Разумеется, Чайковскому уделялось гораздо меньше внимания, чем «изысканному туалету госпожи Полиньяк (или госпожи Ноалле) из сатина и белого тюля». Восхваляли «la grâce de Grande Dame»[12], госпожи Бернардаки, урожденной Лейброк, и роскошное убранство залов издательства «Фигаро», при этом не забыли упомянуть и имя торговца цветами, чтобы и он не был обделен всеобщим рекламным благословением.
Когда подошло время двух больших концертов Чайковского в «Шателе», российский гость уже был вхож в дома всех влиятельных особ и в приемные всех важнейших издательств. Как положено светскому человеку, он успел везде побывать с визитом, опекаемый своим неугомонным издателем господином Марквартом. И вот теперь, под конец, ему предстояло знакомство с широкой французской публикой. Кроме того, ему должна была уделить внимание серьезная музыкальная пресса.
В «Шателе» его встретили бурными овациями, которые, как он подозревал, несомненно предназначались не столь самому композитору, о котором этой публике мало что было известно, сколь «матушке России» и французско-русскому братству. Однако горячо аплодировали и после каждой отдельной части, и по окончании концерта.
Пресса вела себя сдержанно. Было ясно одно: источником информации послужила «Музыка на Руси» Цезаря Кюи. Отзывы парижской прессы были строгими: «Господин Чайковский не так уж типичен для российской музыки», ему не присущи ни смелость, ни грандиозная оригинальность, отличающая великих славян, к которым относятся Бородин, Кюи, Римский-Корсаков и Лядов. Чайковский же, к сожалению, слишком «европеизирован», «немецкая нота в его музыке подавляет славянскую и поглощает ее».
«Они ожидали экзотических эффектов, — с горечью думал Петр Ильич. — В Лейпциге меня обвиняют в том, что я французский, в Гамбурге — что азиатский, в Париже — что немецкий, а в России считают, что я — все вперемешку, но при этом совершенно не оригинален.
Ох уж эта новая русская школа, эти пятеро неразлучных новаторов, надменных и безжалостных, эта связанная круговой порукой кучка музыкальных националистов! Чем они только мне не досаждали! Им, и только им, я обязан тем, что меня считают скучным, вялым и „европеизированным“. Пражские студенты, которые встречали меня как полноправного посланника великой России, так не считают, как, между прочим, и мудрый старик Аве-Лаллеман, который сказал, что я слишком „азиатский“ и должен поучиться у немецких мастеров. А вот господин Цезарь Кюи так считает. Римский-Корсаков еще ладно, он единственный из них знает свое ремесло, его „Испанское каприччио“ очень интересно инструментовано. Без него вся их братия пропала бы. Он принимает все правильные решения, к нему они обращаются за советом. Дело в том, что у него есть то, в чем меня постоянно упрекают, — музыкальное образование. Остальные все до одного дилетанты! Александр Бородин — упокой Господи его душу — наверняка был неплохим профессором химии. Цезарь Кюи, возможно, является превосходным профессором фортификации. Говорят, что лекции по сооружению укреплений, которые он читает в военных школах Санкт-Петербурга, превосходны. Мусоргский несомненно был фигурой трагичной — опустившийся человек, но при этом человек выдающийся — „великий пьяница“. Но вся их кучка слишком мало занималась музыкой, а музыку нельзя писать между делом. В этом с самого начала было несчастье русских композиторов — они хотели сочинять музыку мимоходом, а началось все с Глинки, нашего великого инициатора. Он хотел сочинять исключительно лежа на диване, и только в состоянии влюбленности, а в целом он больше пил, чем работал. Поскольку он был гением, ему все-таки удалось создать „Жизнь за царя“ — нашу первую оперу, без которой не было бы и всех нас. „Народ сочиняет, а мы только аранжируем“, — говорил великий инициатор Глинка. Как раз это они у него и унаследовали вместе с пристрастием к алкоголю. Бери себе народные мотивы и терзай их по собственному усмотрению — тогда тебя будут считать подлинным, близким к народу. Как будто мы понятия не имеем о народной музыке! Да мы просто-напросто не остановились на народной музыке. А за то, что мы ее облагораживаем, используем в сочетании с чуждыми ей на первый взгляд элементами, нас называют скучными и обыденными. Только бы ничему новому не научиться! Только бы не расширить кругозор! „En musique on doit être cosmopolite“[13] — это мудрое высказывание принадлежит Александру Серову, которого „Могучая кучка“ изволит почитать как одного из зачинателей русской музыки. Но силы его высказывание для них уже не имеет. Подлинно только все варварское, грубое, неотесанное, уродливое. Подлинным является прежде всего Мусоргский, который без дружеской поддержки Римского-Корсакова никогда не увидел бы публики, так безобразно написана его музыка. Никто не в состоянии ее сыграть, но опера „Борис Годунов“ — это опера русского народа, и герой ее не кто иной, как сам народ. То, что в наших произведениях называют „погоней за эффектами“, в его музыке — красота и подлинность. Если в одной из моих партитур звучит колокол — это искусная аранжировка! А его колокола — это колокола старинных русских церквей. Коронационная процессия и деревенский кабачок, монахи, бродяги и крестьянские пляски — у него все подлинное, все подлинное! Убийство, стенания, вопли, мания величия, видение: убиенное дитя грозит окровавленными кулачками царю-самозванцу… Кто может позволить себе такое нагромождение? Я такого не могу себе позволить, я же „традиционалист“, как братья Рубинштейн, и только один старый господин из Гамбурга еще считает меня „азиатским“. Здесь, в Париже, они хорошо информированы, они читали Цезаря Кюи. Подлинные русские — это Бородин, Кюи, Балакирев, Римский-Корсаков и Мусоргский — „Могучая кучка“, великое братство, совместно учредившее „Манифест“ новой русской музыки и с тех пор связанное круговой порукой. Не исключено, что все они действительно гении, а Мусоргский — самый великий, да помилуй Господи бедную его душу. Он много страдал, это безудержный человек, и, может быть, он был ближе всех к душе русского народа. Я вот никуда не вписываюсь, и мне постоянно об этом напоминают».
У него оставалось достаточно времени, чтобы надо всем этим поразмыслить, поскольку, расстроенный критикой в прессе, раздраженный и утомленный постоянными светскими приемами, он отменил все встречи на этот вечер. Ему хотелось побыть одному. После ужина он вышел из отеля, располагающегося вблизи площади Маделен. Он бесцельно побродил по широким бульварам, после чего остановил извозчика и велел отвезти его на Монмартр. Когда он проходил мимо цирка Медрано, ему вдруг захотелось заглянуть внутрь. Представление уже началось. «Как здесь приятно пахнет», — подумал он, когда служительница распахнула перед ним дверь в ложу. Он испокон веков любил этот резкий, манящий, вызывающий любопытство и восторг запах манежа.
Пышная дама в накрахмаленной розовой балетной юбочке и в серебряном цилиндре на белокурых кудрях танцевала на спине белой лошади, которая, тоже пританцовывая, двигалась по манежу. Дама рассылала воздушные поцелуи и выкрикивала что-то по-английски писклявым голосом, не то от восторга, не то от страха. Рядом с ней бежал толстый клоун, на круглой и белой как мел физиономии которого красовался огромный лиловый нос. Было не совсем ясно, пытается ли он убежать от белой лошади или, наоборот, подгоняет ее. Как бы то ни было, вел он себя самым потешным образом, постоянно падал и норовил потерять свои широкие красные штаны, что вызывало особенно громкий смех. С верхнего яруса доносились неуместные шутки, в то время как клоун, скривив свой размалеванный рот в нахально-кокетливой ухмылке, запутался в своих подтяжках, споткнулся и, к бурному восторгу верхнего яруса, чуть не остался без своих подозрительно болтающихся штанов, которые в последний момент все-таки сумел подхватить.