Волга рождается в Европе (ЛП) - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был туман, который поднимался вверх к нам от замерзшей поверхности моря и постепенно покрывал небо. Потом вдруг белый мрак ослепил нас, мы скользили в мягкую, беззвучную темноту.
Теперь машина поднималась выше и выше, чтобы вынырнуть из тумана. Когда мы вскоре после этого попали в ясный воздух, и снова свободное и чистое небо изгибалось над нами, мы заметили перед собой розовое пятно, лепесток розы, который двигался по пути нашего самолета. Как это бывает в тумане, когда слабеющий свет получает новую силу и переламывается в невообразимых удалениях, нам представился горящий Ленинград в странной близости. Розовый лепесток передвигался, скатывался, казалось, будто он дышал. Так мы летели, в свободной синеве, на протяжении казавшегося бесконечным времени, пока машина не начала падать и не нырнула обратно в туман.
И внезапно деревья с оглушительной скоростью понеслись нам навстречу, земля на мгновение закачалась под нами, бросилась на нас как гоночный автомобиль на дороге, со скоростью двести километров в час. Шасси почти задевало верхушки елей, машина вставала на дыбы, отталкивала землю в сторону от себя как пловец, который отталкивается ударом ног от глубины моря, чтобы выплыть на поверхность. Мы летели несколько минут, повиснув под потолком тумана, как комнатная муха. Мы искали посадочную полосу Хельсинки. Неожиданно мы сели, машина заскользила по льду, потом она остановилась. Во внезапной тишине я не слышал ни голосов, ни шума шагов, ничего, кроме скрипения башмака по снегу. Оно медленно приближалось. Ничто, кроме этого легкого скрипа, не могло передать масштаб этой бескрайней тишины, этой беззвучной, ледяной пустыни.
19. Голоса леса
Александровка, март
И вот она, самая передовая линия, в лесу около маленького города Александровки, в шестнадцати километрах от бывшей столицы Российской Империи. Это самый выдвинутый вперед участок всего фронта перед Ленинградом. У осады русской метрополии здесь ее самое чувствительное место, самая нервная, самая беспокойная, самая неприкрытая часть. Я в последующие дни расскажу о характере этой осадной войны, о мощных оборонительных мерах Советов, об обстоятельствах и формах проявления этой безжалостной борьбы, о гигантских трудностях, которые должны выдержать оба противника; я расскажу об агонии этого гигантского города, охватывающего с поясом его пригородов пять миллионов человек, военных и гражданских. Это самая большая осадная война, которую когда-нибудь вели. Сегодня, когда я еще устал от поездки и еще совсем новичок на этом фронте, чтобы писать об этом серьезно, сегодня я хочу ограничиться тем, что сообщу читателю мои первые впечатления, первые соображения, несколько событий моей поездки из Хельсинки в Виипури, и из Виипури через поле сражения у Суммы, через Терийоки и Майнилу до этого передового дозора у Александровки. Все же, сначала мне хотелось бы, чтобы читатель уяснил самому себе трудности моего задания. Начнем с климата. Термометр сегодня вечером показывает не больше чем 24 градуса мороза. По сравнению с необычной суровостью этой зимы это немного. Для меня это больше, чем достаточно. При этих обстоятельствах нелегко работать. «Корсу», в котором я устроился и жду полковника Лукандера, тесное, низкое и заледеневшее («Korsu» – это одноэтажное убежище, блиндаж, наполовину закопанный в снег, что-то вроде маленького барака из стволов деревьев, он защищает от шрапнели, но, конечно, не от снарядов). Солдаты, которые занимают его, еще не вернулись с ежедневного патрулирования, из разведывательного дозора или с трудовой службы, и печь холодна.
Пальцы сырые, бумага, на которой я пишу, покрывается легким слоем инея, похоже, как будто бумага запотевает, и мне на самом деле кажется, что я пишу на запотевшем стекле. Буквы выглядят пожелтевшими, словно буквы старого письма, которое спустя долгие годы было найдено на дне сундука; лед скрывает их так. Наконец, входит солдат с охапкой дров, это светлые, гладкие березовые поленья, с корой с желтыми и белыми пятнами. После этого приятный аромат смолистого дыма висит в «корсу», бумага, на которой я пишу, оттаивает, слой инея тает. Толстые капли стекают вдоль листа.
Я оставил свое имущество в углу «корсу», под каркасом из досок, который служит кроватью для ночлега. Это настоящие нары, как в одиночной камере; солдаты и офицеры спят там рядом, солдаты на одной, офицеры на другой стороне, на соломенных тюфяках, покрытых грубым сукном. Все аккуратно, чисто, просто и понятно. Каждый предмет на его месте, кухонная посуда, винтовки, ранцы, ручные гранаты, предметы одежды, валенки, белые маскировочные накидки, лыжи, снегоступы.
Хотя я пришел сюда не воевать, а наблюдать вблизи обстоятельства и особенности осады Ленинграда и писать о них, я получил полное походное снаряжение: меховой спальный мешок, шинель с подкладкой из овечьей шерсти, эскимосскую меховую шапку, рюкзак, вторую пару ботинок на смену, несколько бутылок водки и неприкосновенный запас консервов. В финской армии у офицеров нет денщиков, поэтому я должен нести все это тоже сам.
Я пришел не для боя, а чтобы через склон рва, через заграждения из колючей проволоки, через русские бункеры, через леса и снежные поляны, через золоченые луковицы колокольни Александровки, бросить свой взгляд вперед, к фабричным трубам, колокольням и куполам Ленинграда. Необозримый город, этот Ленинград, плоский, вытянутый, без небоскребов, без высоких башен. Построенный на грязевых отложениях в болотистой дельте Невы, он, кажется, ежедневно тонет все глубже в наносном грунте своей солоноватой воды и каналов. Он низко поднимается на горизонте, время от времени синеватый туман скрывает его из виду. Затем неожиданно, при внезапном прояснении, кажется, что его можно схватить, достаточно лишь протянуть руку. Так показалось и мне только что, когда я пришел к этому лесу. Туман поредел на мгновение; я остановился посреди дороги и пристально смотрел вперед на прекрасное призрачное явление.
Вот уже больше часа я сижу в «корсу» и жду, пока полковник Лукандер, командир участка, вызовет меня. Старший лейтенант Свардстрём, который приехал со мной из Виипури, и которого я попросил узнать, где находится полковник Лукандер, возвращается и говорит, что он выехал на обход позиций. – Скоро он будет здесь, – добавляет он. Свардстрём высокий молодой человек, белокурый, худой, со странно нерешительной и в то же время двусмысленной улыбкой. Он говорит вперемешку по-немецки и по-фински, а иногда он смеется, как бы извиняясь. Тихо начинает идти снег. Время крадется медленно, в ленивом молчании.
- Я пойду проверю, не вернулся ли уже полковник, – говорит Свардстрём, когда покидает барак. Я остаюсь только с солдатом, который следит за печкой. Парень с коричневыми волосами, жестким лицом, приветливым взглядом. Пока я пишу, он украдкой рассматривает меня, мою форму, мою шляпу альпийских стрелков, зеленые огни петлиц, звезды воинского звания. – Kapteeni? – спрашивает он. – Да, я Capitano, капитан. Он улыбается и повторяет для себя: – Kapteeni.
Я поднимаю глаза от своей бумаги и внимательно слушаю голоса леса, бесконечного, темного, густого леса вокруг нас. Голоса людей, животных, деревьев, машин? Тот, кто не родился в этих финских лесах, тот «психически» заблудится в них, как в лабиринте. Я имею в виду не лабиринт ветвей и стволов, а лабиринт впечатлений, в абстрактных диких зарослях, в нереальной стране, где дух теряет всякий контакт с действительностью, и все вокруг превращается, меняет вид и форму, в продолжающееся обманывающей чувства метаморфозе. Чувства обманывают, дух попадает в кружащийся бездонный вихрь. Голоса, звуки, формы приобретают таинственную сущность, что-то таинственное, магическое. Крик звучит вдали. – Se on koira, это собака, – говорит солдат. Я благодарен ему, что он переводит для меня голоса леса в человеческие звуки. Прекрасное слово, «koira», оно звучит для меня как какое-то греческое слово, оно вызывает в моей памяти «korai» Акрополя. Слышен дальний грохот, который быстро приближается, он поднимается между деревьями как цветок, как струя родника, как развевающиеся на ветру волосы девочки. – Se on tykki, это пушка, – говорит солдат. Глухой отзвук тяжелого орудия. Эхо взрыва катится по лесу как гремящий голос реки. Солдат рассматривает меня и слушает. Я благодарен ему за эту помощи, я не знаю голоса этих финских лесов, я не узнаю снова голоса людей, животных, деревьев, машин в этом бесконечном, таинственном финском лесу. – On tuuli, это ветер, – объясняет солдат. – Se on hevonen, это лошадь, продолжает он пояснять мне.
Звук голосов приближается к «корсу». Солдат поднимает голову, выглядывает через окно. – Se on venäläinen karkuri, русский пленный, перебежчик, – говорит он. Мужчина маленького роста, растрепанный, с худым бледным лицом, с усталыми мерцающими глазами. Голова его гладко выбрита, полна шрамов. Он стоит перед группой солдат, нервными движениями рук он сжимает и отпускает свою острую татарскую шапку. Толстые капли пота, вероятно, от страха, а может быть, от слабости, капают ему на лоб. Снова и снова он вытирает себе пот меховой шапкой. Он говорит: – Я не знаю. Он говорит робким, немного хриплым голосом. Советский пленный. Я хотел бы, чтобы он оставил меня безразличным и не вызвал во мне волнения. И, все же, он будит во мне одновременно сочувствие и отвращение, и скорбь. Я со вчерашнего дня видел много этих советских пленных, и все были маленькими, запуганными, очень бледными, все с усталым и неуверенным, бесконечно печальным и удивленным взглядом. Невольно я спрашиваю себя, как же возможно, что эти солдаты с их нерешительным и больным выражением лица, их покорным, беспокойным голосом были теми же, которые разрушали Виипури, которые сделали Карелию пустыней, которую так ужасно обработали Kareljan Kannas (так финны называют Карельский перешеек), как я видел это сегодня утром.