Волга рождается в Европе (ЛП) - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Куда ставить канделябры? – спрашивает один из стариков девушек, которые закончили чистку подсвечников и теперь заносят их назад в церковь и складывают в углу между алтарем и задней стеной. Все производят впечатление, будто они забыли, где нужно ставить канделябры. – На ступени алтаря, – кричит одна старуха, – маленькие несите сюда, посредине алтаря.
На столе алтаря лежит стопка толстых списков. Один из стариков переворачивает грязными от пыли руками туда-сюда желтые страницы, покрытые рядами чисел и пометок. Это документы складского учета, и старик не знает, должен ли он выбросить их или отнести в какое-то надежное место. Эти списки ценны: они содержат бухгалтерию счетов церкви за последние годы, я имею в виду учет приема масляных семечек на склад; в них зарегистрирован весь приход и расход крестьян Ольшанки, данные и размер сданных ими семян и их доходы в деньгах. Наконец, старик решается. Он берет толстые списки, тщательно смахивает с них пыль и кладет их в нишу, которая находится в середине алтаря. Бабушка, которая наблюдает за этим занятием несколько минут, начинает кричать хриплым голосом и размахивать руками: все другие бабушки прибегают и тоже начинают кричать. Там место для священных книг, не для этих грязных списков. Молодые люди вмешиваются и заступаются за списки, объясняют, что они всегда там лежали и там должны оставаться, нет причины убирать их с их обычного места, пусть их заберут, когда появятся священные книги.
Затем беспорядок постепенно утихает, голоса становятся тише, старые женщины смиряются, бурчат, покачивая головой, ребята говорят: – Эй, бабушка, дайте-ка сюда канделябры. И они помогают бабушкам устанавливать подсвечники на алтаре. Но старики нерешительно смотрят и говорят:
- А где нам взять свечи? Толстые свечи как раньше? Если бы у нас было хотя бы две свечи. С давних пор мы уже не видели ни одной свечи.
Теперь церковь прибрана. Очищена от пыли, убрана, больше не покрыта кучами зерна, образа висят на тех же самых гвоздях, на которых висели до недавнего времени плакаты коммунистической сельскохозяйственной пропаганды. Стекла тщательно вымыты и сверкают чистотой. Одна старуха приближается ко мне, она называет меня «барин», она спрашивает меня, скоро ли вернется священник их церкви. Он уже двенадцать лет в Сибири. – Вероятно, он вернется, – отвечаю я. – Если наш священник не вернется, мы не сможем вновь освятить церковь, – замечает бабушка, пока все стоят в кругу вокруг меня и внимательно слушают. – Тогда нам нужно подождать некоторое время, – говорит одна из девушек. – От Сибири до Ольшанки долгий путь.
Парни смеются, старики смотрят на меня нерешительно. Они как будто спрашивали себя: – Что нам делать с нашей церковью, если наш священник не вернется? Молодые люди ухмыляются, как будто хотят сказать: – Ну, если священник не вернется, мы снова занесем туда зерно. – Может быть, что он мертв, – говорю я, – но если не появится он, тогда приедет другой. Внезапно один из стариков кричит: – А колокола? Другой: – Да, верно, и колокола? Колокола называется по-русски «Kalakala». Это прекрасное слово, «Kalakala» действительно передает звук русских колоколов, этот светлый, улетучивающийся звук в мягком воздухе украинской земли. – Колокола, колокола, колокола, – повторяют все вокруг меня, и с этой гармоничной ономатопеей, вы как будто слышите, как праздничный звон, опускаясь с колокольни, пролетает вдаль над зеленой и золотистой землей, над бесконечными нивами. Один старик говорит: – Подождите, и торопливо удаляется. Мы идем за ним, выходим на площадь перед церковью, и там мы видим, как старик торопится к лугу, к нескольким коровам, которые пасутся у изгороди близкого колхоза. Мы видим, как он приближается к корове, снимает с шеи животного большой бронзовый колокольчик, мы видим, как он весело возвращаться, спешит вверх, все смотрят на него и кричат: – Колокола, колокола, колокола! Один парень вызывается вскарабкаться на колокольню, мы возвращаемся в церковь, старик несет лестницу, прислоняет ее к стене колокольни, парень карабкается по первым ступенькам, исчезает, и спустя некоторое время мы слышим, как бронзовый колокол с высоты распространяет вниз свой мягкий серьезный звук. Звук ласково и глубоко разлетается по долине, все глядят вверх, даже раненые, которые сидят у источника, смотрят вверх в сторону этого ясного звона, это на самом деле так, как будто корова пасется на синих небесных лугах и посылает вниз свой серьезный, новый, приветливый звук. И один из мальчиков, один из этих парней говорит, смеясь: – Слушайте корову, слушайте корову. Все смеются. Я хватаю мальчику за руки, встряхиваю его крепко и говорю: – Не смейся. Он смотрит на меня, краснеет, он запутан, он хотел бы мне что-то сказать, двигает губами, но не в состоянии подобрать слова. Я хотел бы сказать ему: – Ведь там наверху это что-то такое прекрасное, этот бубенчик. Но и я тоже не в состоянии найти нужные слова.
(Оба следующих маленьких абзаца были в 1941 году вычеркнуты цензурой).
Пока мы слушаем звон колокола, немецкая артиллерийская часть останавливается перед церковью. Офицер спешивается, отдает команду распрячь лошадей, и входит в церковь. Спустя совсем немного времени он возвращается и приказывает жестким голосом: – Заводите лошадей в церковь. Старые крестьянки крестятся, старые мужчины опускают головы, они молча уходят. Мальчишки смотрят на меня и ухмыляются.
17. Пыль и дождь
Песчанка, сентябрь
После недели дождя теперь, наконец, прекрасная погода. Пыль возвращается, и солдаты дышат ею с радостью. Возвращается удушливая пыль, проклятое красное облако пыли. И, все же, все дышат пылью с радостью, приветствуют ее как старого друга, после длинных дней жидкой грязи, после этой заботы и хлопот на ужасных дорогах, которые дождь превратил в намазанную вазелином стеклянную пластину. Достаточно простого ливня, чтобы покрыть основание дороги, водонепроницаемую, жесткую и плотную глинистую почву, покрывалом скользкого, слизистого наносного грунта, который время от времени обрывается и создает глубокие, коварные расщелины. Наконец, мы можем снова приступить к продвижению, навстречу Днепру. «Быстро, быстро!» Этот призыв звучит от одного конца колонны до другого, орудия снова начали лаять на горизонте, пулеметные очереди свистят над высокими, волнистыми нивами. Дождь начал идти восемь дней назад.
Было одно мгновение, на прошлой неделе, незадолго до того, как начал идти дождь, когда я сказал себе: – Теперь я возвращаюсь, с меня хватит. Я не мог больше. Я был ранен на войне (на первой войне, 1914-1918), мои легкие отравлены ипритом. Я не мог дышать в этом облаке плотной кисловатой пыли, пыль наполняла мне рот, сжигала мне легкие, разрывала мне губы, внутреннюю часть носа, веки. Я тосковал по дождю. Я пытливо вглядывался в ясный горизонт, я искал тень грозового облака на жестко синем небе. Два или три раза я останавливался, с намерением оставить колонну, чтобы она продолжала маршировать дальше без меня, чтобы я мог выйти из этого плотного слоя пыли. Тогда колонна удалялась, она маршировала быстро, чтобы не терять соприкосновения с отступающим врагом. Даже если я бы торопился, я не догнал бы ее за несколько часов. Я отстал. И, все же, мне не было до этого дела. Мне было жаль, что мне приходится кашлять в этой красной удушающей пыли. – Если дождь не пойдет до вечера, – говорил я себе, – я поверну назад.
Была ужасная жара. Но что-то небезопасное, кое-что двусмысленное носилось в воздухе. Небо было чисто, и, все же, чувствовалось, что что-то готовится, за скрытыми складками горизонта. «Это не настоящее украинское лето», думал я. Я уже знал из опыта, какое настоящее лето на Украине: очень жаркое время года, пронизанное долгим, медленным дрожанием душного ветра, который выманивает запах соломы, особенное испарение у бесконечных нив. В 1920 году, когда армия маршала Пилсудского вторглась на Украину и маршировала на Киев, я находился при польских войсках (как итальянский офицер-наблюдатель) и следовал за их продвижением до Киева. Был май. Но уже жуткая дневная жара окрашивала бесконечные площади колосьев хлеба медным цветом. Лошади сотнями и сотнями становились жертвами жары, жажды, напряжения. Мои колени были истерты седлом до ран. Ночью мы ложились спать в нивах, между горящими колосьями. Мы достигли Киева в жалком состоянии. Я свалился на кровать, в номере отеля «Европейский», и проспал два дня беспрерывно.
С чем-то из того ужасного лета я снова столкнулся в первые дни нашего трудного продвижения. Но когда мы проезжали абсолютно плоскую равнину, которая простирается до обратной стороны Шумы, что-то неизвестное, что-то двусмысленное ощущалось в душном воздухе. Как предчувствие грозы. Я следил взглядом за ленивым, медленным полетом одного из тех разведывательных самолетов, которые немцы называют «Шторх» – «Аист», когда я внезапно, далеко на горизонте, обнаружил что-то желтое, что-то черное, маленькую карандашную линию на синей грифельной доске неба. Аист летел низко над землей, медленно, как будто он чувствовал близкий дождь. Я сказал себе: «Будет дождь, наконец, теперь эта проклятая пыль кончится». Когда мы проезжали деревню Дмитрашковку (орудия беспрерывно гремели, в трех или четырех километрах перед нами), немецкая машина преграждает нам дорогу, водитель высовывается из нее и кричит мне по-итальянски: – Поворачивайте, дорога под русским обстрелом, у нас приказ направить движение вниз через русло реки. Это адская дорога, но она безопаснее. Мы ставим машину под деревом, под прикрытием от наблюдения из воздуха, выходим, немецкий водитель с улыбкой идет нам навстречу. Это молодой человек двадцати, двадцати пяти лет, он выглядит как подросток. Я спрашиваю его, где он выучил итальянский язык. – В Риме, – отвечает он мне. – Я был официантом в отеле «Минерва», за Пантеоном. Потом он продолжает с настоящей римской интонацией: – Li possino ammazzalli, черт бы их побрал, вы только послушайте, как они стреляют. Он смеется и трет ладонью покрытое коркой из засохшей пыли лицо.