Волга рождается в Европе (ЛП) - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обстоятельство, которым ни в коем случае нельзя пренебрегать, состоит в том, что благодаря индустриализации или, правильнее, механизации сельского хозяйства исчез прежний «мужик». Русские крестьяне, которым до сорока лет, и мужчины, и женщины, коренным образом изменились в ходе трех следовавших друг за другом пятилеток: их орудия труда больше не лопаты, мотыги, серпы, а сельскохозяйственные машины, тракторы, моторные плуги, сеялки и т.д. Каждый колхоз владеет сотнями таких машин. Таким же всесторонним было превращение в одежде, в обычаях и привычках, в менталитете: нет больше прежней русской деревенской жизни, нет уже прежнего фатализма, нет уже прежней лени, и нет уже никаких сапог, меховых шапок, косовороток, бород, зато есть синие рабочие комбинезоны, кожаные куртки, выбритые лица и головы, кепки с коротким козырьком, сильная, активная, жесткая жизнь, безжалостная дисциплина колхозов, абсолютное господство техники. И это касается не столько их уровня образования, который действительно в целом элементарен и наивен в определенном смысле, ни их технической специализации, уровень которой гораздо ниже чем, например, уровень специализации немецкого или североамериканского фермера, сколько их трудовой дисциплины и их «рабочей морали». Прежние «мужики» стали чем-то вроде рабочих, механиков, они сражаются так же, как рабочие-солдаты, не иначе и не меньше, чем рабочие больших промышленных городов. То, что я намеревался теперь изучить вблизи на фронте осады Ленинграда, это была как раз реакция рабочих масс (не больше, чем до сих пор крестьянских масс) на моральные, политические и социальные проблемы, которые возникли в результате войны против Советского Союза. Одним словом, я собирался из непосредственного наблюдения фактов добыть для себя элементы для как можно более объективной оценки того, что неминуемо должно было произойти, как только немецкая армия проникла в сердце промышленных районов на Дону и Волге, то есть, того, что происходило тогда в Сталинграде. Проблема эта представляла чрезвычайный интерес – в ней содержалась вся судьба этой войны – и она заставила меня пренебречь лишениями и опасностями, которым я должен был подвергнуть себя этой ужасной зимой на фронте близ Ленинграда и Кронштадта.
Финские позиции у Белоострова и Александровки на Карельском перешейке, которые были устроены на расстоянии всего шестнадцати километров от пригородов Ленинграда, были подходящим место для таких наблюдений, из-за большой близости «рабочей крепости», возможности получать сведения из первых рук, непосредственности и своеобразия деталей, которые можно получить из уст перебежчиков, пленных и тех великолепных карельских связных, которые постоянно курсируют между осажденным городом и финскими командными пунктами. Я весь год словно с балкона наблюдал трагедию Ленинграда. Это для меня было не спектаклем, а чем-то вроде проверки совести, если можно использовать выражение «проверка совести» для морального, политического и социального опыта, во время которого я был исключительно зрителем, который неизбежно происходил вне меня, в отрыве от меня, но реальность которого не исключала, однако, ни сочувствия, ни самого глубокого человеческого понимания.
Из моих наблюдений и моих мыслей о Ленинграде читатели узнают, что опыт «рабочей крепости» на Неве, самого большого рабочего города Советского Союза и одного из самых больших городов мира, предвещал и подготавливал событие Сталинграда, большой «рабочей крепости» на Волге. В этой безжалостной трагедии культуры Европы у сознания, пожалуй, не должно было быть никакой другой задачи, кроме как помочь предупредить возможные неожиданности войны, которая так богата неожиданностями, как никакая другая. В том, что я испытал, Ленинград предупреждает ужасную «неожиданность» Сталинграда.
(Под Ленинградом, 1943 год)
18. Там внизу горит Ленинград
Хельсинки, март
Корабль, прямо под нами, казался покинутым. Ни одного фонаря, никаких бортовых огней, никаких признаков жизни. Замерзший во льду, в нескольких метрах от побережья Эстонии, он выглядел как одна из тех черных песчинок, которые заключены в желтую, красноватую прозрачность кусочка янтаря. И у застывшего ледяного моря, в постепенно клонившемся к вечеру розовом дне, действительно была прозрачность янтаря. Самолет спустился почти до пятидесяти метров, описывая вокруг корабля широкие круги: мы видели, как по палубе бежит собака, вытягивает морду к нам и лает; какой-то мужчина показался в люке и медленно помахал нам рукой. Потом он втянул голову вниз и исчез. В Финском заливе застряли во льду много таких пароходов маленького тоннажа. Горстка мужчин с оружием остается на борту, не для того, чтобы охранять груз, который давно уже отвезли на санях на сушу, а чтобы защищать корабль от нападений русских патрулей, которые иногда отваживаются добираться по замерзшей поверхности моря до финского и эстонского побережья.
Самолет снова набрал высоту, и постепенно горизонт в этом месте Финского залива, где его ширина ненамного превышает семьдесят километров, открывал нашему взгляду свои дальние, белые и синие перспективы. Только бледно-голубая полоса там внизу, слева от нас, обозначала линию побережья Финляндии. Взгляд на некоторое время проникал глубоко внутрь равнин Эстонии, исследовал бесконечные леса елей и берез. Ревель, справа от нас, немного сзади, оказывался завуалированным дымом из дымовых труб его фабрик. Высокие острые башни его дворцов и церквей, покрытые зелеными медными пластинами купола, мачты защемленных между ледовыми зубцами кораблей вдоль мола гавани выделялись из плотной зоны пара, кажется, качались в беспокойном волнистом свете. Насколько хватало глаз, на ледяной равнине моря были видны длинные колонны саней и лыжные патрули, которые стремились к берегу или скользили вдали, в поисках секретов приближающейся ночи.
Мы были в самой середине Финского залива, вероятно, на высоте трехсот метров над ним, когда солнце исчезло. Это было прекрасное пылающее красным огнем солнце, в жестком, сильном контрасте с нежной пастелью невероятного, ледяного, чистого ландшафта. Как стальной диск циркулярной пилы, который с треском погружается в ствол дерева и исчезает, солнце медленно проникало в жесткую ледовую корку, пока не исчезло. Огромные белые стружки пара поднимались на горизонте. Гигантская долго светящаяся шестерня с красными зубьями стояла на краю неба, пока медленно не погасла. Ландшафт сразу изменился, стал нереальным, отделился от времени и места; он, казалось, расставался с землей и морем, и внезапно я заметил, что мы летим в нежно-голубом прозрачном хрустальном шаре, вдоль широкой плоской дуги. Воздух в этом стеклянном шаре был розовый и голубой, как полость раковины. Шум моторов был таким же, как шум моря в раковине, очень чистый звук, необъятный, мягкий голос. Будь это отблеск кровавой зубчатой шестерни на краю неба, будь это напряженное внимание глаза и усталость от долгого наблюдения, но мне казалось, как будто наш полет кружился по спирали вокруг красной точки на самом крайнем месте неба на востоке, там внизу в конце Финского залива, в направлении Ленинграда.
Наблюдатель тоже пристально всматривался в эту точку, в направлении зарева пожара; сразу он повернулся и кивнул мне, как будто ответил на мой вопрос. Теперь огненный дым мягко поднимался, широкими кругами, он образовывал воздушные сооружения, которые ветер беспрерывно стирал и соединял заново, высоко в небе он почти изображал отображение поставленного вниз головой города, с его домами, его дворцами, его улицами, его глубокими местами. Но агония Ленинграда постепенно утрачивала всякое настоящее присутствие, всякую человеческую материальность и форму, становилась абстрактной идеей, намеком, воспоминанием. Что такое дым, мерцание там внизу? Дым пожара, ничто иное. Мерцание далекого пожара. Ничто иное. Чад огромного костра. Ничего больше. Агония города, который носит таинственное, непонятное имя. Ах да, агония Ленинграда. Нет, ничто иное. Это было действительно что-то незначительное, легкий дым там внизу, огненный свет, огромное сооружение из миражей, которые ветер мягко стирал в синем вечернем воздухе и соединял заново. Иногда, из глубины равнин Эстонии, за Ораниенбаумом, вздрагивала красноватая молния, как кровавое подмигивание. Это был глаз битвы, которая горит там внизу у восточной границы Эстонии. Бесформенный красный глаз, глаз Марса в пару боя. Уже спускалась ночь. Однако белизна снега, яркий отблеск бесконечной ледяной равнины превращали ночь в чудесно светящийся день. Бледный, интенсивный свет, кажется, поднимался из глубоких морских глубин, освещал снизу ледовую корку в магической прозрачности, которая распространялась до самых дальних берегов; даже земля сверкала от этого холодного глубокого света. Шум моторов поднимался и понижался в пустоте раковины, и внезапно он ослабел, превратился в шелестение, жужжание пчелиного роя.