Том 7. Натаска Ромки. Глаза земли - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дерево моего времени, ранняя ива, как невеста разукрасилась и стоит в неодетом лесу, торжествуя: как была она невестой, когда я первый раз полюбил, так и теперь стоит точно такая же прекрасная. И уже пчелы на ней гудят, и бабочки никнут, и все на ней – и звон шмелей, и аромат.
Ничего не осталось в душе от невесты моей, и сердце больше не замирает при воспохминаиии. Но теперь, мне кажется, все это былое страдание обернулось сюда в эту цветущую иву и где-то стало цветком, и я, вдыхая аромат, стараюсь что-то вспомнить, отгадать, какой из этих цветков – цветок радости моей, и ввести это в общее чувство запаха.
И еще больше – сейчас я забыл себя: мы все сейчас – только в этих цветах!
Жизнь семениГоворят о какой-то баснословной расточительности природы в отношении семян, не подумав о том, что, может быть, самое семя и является целью производства в природе. А семя имеет еще отдельное специальное назначение, как человек, посвятивший себя искусству или рассказу о собственной жизни.
(Вопрос: что составляет жизнь семени, кроме того, чтобы прорасти? – Быть питанием птиц… еще что?)
Первое маяМосква – честная река, погуляла по полям и лугам всего один только день – и домой! Опять показались поля, и всюду на темной земле остались голубые глазки.
Первый раз в жизни встречал праздник в одиночестве. Больше не буду так: я не демон!
ОдиночествоСегодня мысль моя вертится вокруг той силы души человека, которая развивается и раскрывается в борьбе с одиночеством: иду с человеком по тропе и говорю ему. Человек ушел – я один на тропе, мне не хватает слушателя, я вынимаю книжку и записываю.
Одиночество неестественно, и человек, царь природы, тем он и царь, что вступает в борьбу со своим одиночеством и, преодолев в себе природу свою, живет со всеми и всем царь.
Люди естественные – это люди семейные, и есть люди, лишенные этого «счастья», люди холостые, и есть люди, преодолевающие зависимость свою от природы (одиночество), люди-цари.
Есть животный путь спасения – борьба за существование, и чисто человеческий – борьба с одиночеством, с природой своей отдельности, за всего человека.
Итак, я хочу сказать, что человек делается царем, имеющим власть над природой, в борьбе со своим одиночеством.
КукушкаБыло раз в мае – прилетела кукушка и крикнула:
– Ку?
С другой стороны леса отозвалась другая кукушка, тоже на «ку», и крикнула свое «ку». И пошло у них на весь лес очень живо и весело:
– Ку-ку!
Но пришел другой май, прилетела эта кукушка, крикнула:
– Ку?
И другая ей не ответила.
Еще крикнула, и опять нет, и еще, и еще. Печально стала звать «ку» и «ку» и – нечего делать – сама себе отвечать, и с тех пор у кукушки стало печальное:
– Ку-ку!
Говорят, вся семейная жизнь у кукушки расстроилась, зовет, кукует о своей паре, а яйца свои кладет в чужие гнезда.
Сигналы природыУ меня под окном всю ночь пел соловей, и я думал о соловье и жаворонке у Шекспира в «Ромео»: человечество после Шекспира все повторяет и повторяет эти сигналы природы и о ночи (соловей), и об утре (жаворонок).
И я думал под песню соловья, что у Шекспира этот взяток поэзии из природы был случайным, а я превратил его в свой путь.
Роскошное утро выходило из густого тумана сначала звуками: пели соловьи, кукушки, потом мало-помалу стали выходить ели, и рябина вышла седая от росы, вся как будто в паутине.
Рожь колоситсяРожь колосится. Три дня уже появились грибы-под-колосники. Далеко еще до цвета, но уже желтенький листик явился, и ветер сейчас же нашел его, и он желтенькой бабочкой по ветру спустился к моему окну. А мне довольно одного желтого листика, чтобы струна моей души попросила настройки на осень! Как ни хорошо в июне, а осень придет.
Забота и охотаГлавное в непонятом нами свойстве материнства – в любви к порождению себе забот: женщины любят заботы и ими живут, мы же любим не заботы, а охоту (творчество).
Венское креслоЧтобы домашняя жизнь со своими неровностями не обрывала моей работы, я в лесу поодаль дома на прекрасном месте вкопал себе пень и возле пня столик. А чтобы спина не уставала, прибил гвоздем крепкий стоячок и к стоячку для опоры прибил дощечку.
Неподалеку две девушки деревенские пасли своих коз и, не смея спросить, что такое я мастерю, следили за моей работой и время от времени, высказав то или другое предположение, фыркали. И только уж когда я прибил спинную дощечку, да еще и сел, догадались, и одна из них сказала:
– Это венское кресло.
На опушкеМежду угнетенным деревом в лесной тесноте и счастливым деревом на опушке есть еще дерево-победитель в лесной тесноте: оно в борьбе за свет сбрасывает сучья, гонит ствол свой голый, как свечу, вверх, пробивает затеняющий полог и достигает небесного света.
Так вот и я стремлюсь преодолеть угнетенность и не завидовать семенникам на лесной опушке.
Лучше всегоБывало, очень любил хвастаться тем, что весна для меня хороша: март – весна света и апрель – весна воды, а цвет мая пусть достается дачникам. Теперь нет. Пришло, что лучше всего май – весна цветов.
С утра в лес по грибы. Лес в росе после ночного дождя, весь охваченный солнцем. Какая тишина! И мысли все улеглись в ленивой дреме, как в полдень стада.
ИрисыЦветут ирисы. Я первый раз в жизни увидел цветущий ирис, был восхищен причудливой формой. Мне представилось, что по изяществу нет лучше цветка и розы кажутся грубыми.
– Вы любите ирисы? – спросила Л.
– Нет, – ответил наш гость, – из них нельзя сделать букета.
Мы не могли спорить против правды. И нельзя доказать того, что есть на свете существо, в красоте своей независимое даже от правды.
Свой соловейП. С. картошку сажал, а я в первый раз в эту весну услыхал соловья.
– П. С., – крикнул я, – соловей поет.
Он перестал на мгновенье работать, послушал и ответил:
– А почему бы ему тут не петь?
Дело было в том, что вообще соловьи, нужно сказать, не так-то важно поют. Граммофонные записи передают просто пустяковый щебет.
Но есть у каждого из нас счастливые мгновенья, когда поет нам свой соловей. Тогда через этого соловья весь мир нам поет, а садовый соловей это только подсказывает нашему вниманию.
И теперь, когда этой весной я слышу опять соловья, конечно, я думаю о том своем соловье. А П. С. или не слыхал еще своего соловья, или забыл и потому, думая вообще о соловье как перелетной птице, говорит:
– Почему бы ему тут и не петь?
Лина ПоПриходила Лина Михайловна По, слепая-скульптор. Рассказала нам свою удивительную историю жизни, как она, балерина, упала и ослепла и потом, слепая, создала портрет Чехова и сделалась скульптором.
Небольшая иллюстрация к тому, что человек – это всё.
В смертный часТеперь моя работа в таком положении, что не страшно остановиться и заболеть. А то, бывало, чуть насморк – и сейчас же тревога: не умереть бы, не кончив работы. Но придет время, работа от меня оторвется, и, умирая, – может быть и скорее всего! – я о ней даже не вспомню.
Вот, наверное, в этом смысле моего перехода к людям в положении книги и состоялась моя частичная смерть: я живой перешел в книги людям, и мертвая моя часть, книжный труп, остался таять и тлеть, пока я не буду совсем равнодушен к бывшей когда-то во мне книге.
А разве не так происходит ежедневно со всеми людьми? Мы бессмертную часть свою отдаем людям, и оттого человек, идущий впереди, бессмертен, а смерть – это личное ощущение упадка в том случае, если, закончив какую-нибудь работу, отдал себя и не успел взяться за другую. Я желал бы в последний момент жизни схватиться за новую мысль, пхнуть ногой в доктора так, чтобы он улетел от меня вместе с бинтами и пузырьками. И это будет воистину: смертью смерть поправ.
И я свидетельствую, что в существе своем мы все бессмертны и беспокоиться об этом нам совсем не стоит. Все же к чему надо готовиться, о чем серьезно беспокоиться – это чтобы тебе в смертный час схватиться за новую мысль и пхнуть ногой в доктора.
Охотничья радостьМои молодые товарищи! Хочу я вам опять рассказать о своей собаке, но вперед говорю: не думайте, что так-таки в этом и есть спасение – собаку завести и взять ружье. Нет, можно охотиться с фотоаппаратом, с микроскопом, с записной книжкой и как угодно, лишь бы в природе быть и работать в охоту, а не в одну только заботу.
Успех с натаской Жульки и охотой на перепелов смел всю писательскую тревогу.
Мне кажется, что если бы повесть оказалась одной из самых замечательных на свете, то удовлетворение от этого легло бы в душе моей куда-то, где мое личное «я», тускнея, переходит в общую душу русского человека, а мое чистое «я» в смысле торжества дня моей жизни над смертью, «я», которое радуется жизни и от этого всем хочет добра, – это «я» в достижении с Жулькой и охотой на перепелов неизмеримо ярче писательского удовлетворения.