Том 7. Натаска Ромки. Глаза земли - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усталый от неудач и ничего не видя, кроме свежего коровьего навоза (и то потому только видел, чтобы в него не попасть), я сел возле большого стога с заветренной стороны. И, как только я остался без дела и сел, так сразу же на пустом избитом выгоне увидел розовую головку клевера, и недалеко от нее другая глядела на меня, а там третья.
– Да вас тут много! – сказал я им вслух.
И мне стало так, будто не я их находил, а они все входили в меня, радуясь, что я остался без дела.
И облака тоже тяжелые, тесные, и тропинка по холму на небе, и там наверху мальчик с книжкой в школу идет, и из деревни, где школа, там ель строгая, почти черная, выглядывала из золотых опадающих лип и мальчику-школьнику высказывала: «Вот видишь, они падают: учись у меня: надо учиться, и не опадешь!»
Так вот я остался без дела, и мне сейчас же открылось происходящее вне меня, как открылась Чехову «Степь».
Я не видел происходящего, потому что мне его закрывало дело, закрывающее неизбежно от нас жизнь, великолепный памятник которой поставил Чехов в своей «Степи».
Дело происходит от действия, изменяющего в чем-то расположение вещей: я этим занят и созерцать и любоваться данным положением, как Чехов, не могу, – напротив, я поглощен не данным, а тем, как бы мне его изменить.
Головки клевера глядят на меня, радуясь, что я остался без дела.
– А если так, – говорю я, – если так, Михаил, то, пока ты занимался делом, искал перепелов, и вдруг остался без дела, увидел «Степь», – все-таки то же самое «дело» завело тебя сюда, под стог в степь. Благодари же!
Благодарю… но теперь оставьте нас без дела, чтобы мы сели немного отдохнуть и поглядели на жизнь возле себя.
Осенний деньПо-видимому, с вечера всю ночь шел дождь, и как рассвело, то и дождь и день пришли одной рекой. Но спустя короткое время начало проясняться, и, вероятно, день соберется по-бабьему: слезы по улыбке и улыбки по слезам.
Жулькина стойкаНа всем скаку Жульке пахнуло, и она мгновенно уперла в землю передние лапы. Так образовалась ось от носа, воспринявшего запах перепелки, через мозг собачий, сквозь передние лапы в землю, а зад, после упора, продолжал лететь, завертывая голову. Что делать? Зад летел и завертывал по оси перед и нос в сторону, противоположную перепелке. Шевельнуться нельзя ввиду близости перепелки. Все так и должно остаться – зад впереди, голова назади. Оставалась только возможность завернуть голову и так смотреть на перепелку, и задом и передом.
Так она и стояла, дожидаясь меня, и я знал, что это не жаворонок, а перепелка. Если бы жаворонок, она бы оглядывалась на меня, понукая идти поскорей. Я добрался, высматривая, куда протянулась веревка… Ей было очень трудно стоять, ужасно! Нельзя было раскрыть рот, вывалить язык и дышать с хаханьем по-собачьи. Она должна была осторожно выпустить воздух, «переводя дух» губами. И оттого казалось, она жевала что-то. Только розовый кончик языка виднелся, и на нем висела блестящая капля и, падая, сменялась другой…
Сегодня убил четырех перепелок и по четырем промазал. И сколько стоек Жулька провела безукоризненно! Значит, я сделал собаку, и какую! А радость какая! Не с чем даже сравнить.
Жулька кончила курс, и, пожалуй, из всех моих легавых собак она ближе всех к собакам классовым: и могучий бешеный поиск, и великолепное пользование ветром, громадное чутье, уверенная скульптурная стойка. Вообще справиться в мои-то годы с лавераком – это чудо…
Холодная рекаХодил с Жулькой на перепелиное поле. Береговые березы облетели до последнего листика. В полях только мыши, в огородах светится еще последней светлой холодной зеленью капуста, но зато одна капуста только и осталась.
Река холодная лежит, морщится темносинью от набегающего ветра. Вспомнилась та же самая река, одетая тесным камнем в Москве. Хорошо там у одного огонька под зеленой лампой, у столика: мальчик радуется сказке о золотой рыбке…
Вдруг Жулька сделала стойку и легла. «А почему? – подумалось. – Не застряла ли здесь одна перепелка или дупель?» Я направился к Жульке. На ходу взвел курки, и вот как от одной только мысли о теплом дупеле вдруг потеплела река!
А это не дупель – это мышонок вышел из-под земли шелушить овсяные зерна, и по безработице Жулька чутьем своим обратила внимание на него и сделала стойку. А если бы дупель и я взял бы его в руки жаркого-горячего? Тогда, мне кажется, река бы вспотела.
Мой другВ душе и мечте нет времени, но мечта в полете своем встречает препятствия, и их периодическое повторение создает то, что мы называем временем и пространством.
Но не все из души уходит навстречу препятствиям. Есть, как мы говорим, что-то «за душой» у человека, лежащее вне пространства и времени. И это – то самое, на что мы глядим и равняемся, с кем советуемся в глубине нашей и о ком каждый из нас может сказать:
– Это ты, мой друг.
СкладываюсьЕсли мою вещь забьют, начну энергичнее складываться. Об этом я уже писал в начале юбилейного года: складываться – значит перед отходом своим засыпать в закром зерно свое, сложить в омет солому, отнести мякину (халуй) в половень (елецкое слово), вымести все начисто на гумно воробьям и голубям, а что не успел обмолотить, сложить в скирды – это обмолотят после меня.
Опять начал читать дневник – начало выполнения большого дела: все перечитать и отобрать. Одна из работ, составляющих решение «складываться».
Пауза жизниДесять механиков с азартом кидались под мою машину, но ничего у них не выходило. От скуки я взялся за механику и через несколько минут догадался в чем дело.
Из этого я вывел заключение, что в существе своем я умнее механиков, но мне не хватает в душе для техники какой-то ограничительной шайбы, отвечающей той шайбе, какую надевают на время обкатки машины: ехать не более сорока километров. Мы думаем слишком широко и скоро для техники.
С другой стороны, взять совершенный пустяк из той области, где мы плаваем, как рыба в воде, – и этот пустяк для человека с техническим ограничителем в голове представляется непреодолимой трудностью.
Мудрость человека состоит в искусстве пользоваться одной маленькой паузой жизни, на какое-то мгновенье надо уметь представить себе, что и без тебя идет та же самая жизнь. После того, взглянув в такую-то жизнь без себя, надо вернуться к себе и, затаив паузу, делать свое обычное дело в обществе.
– Где же ты был? – спрашивают мудреца.
А он чуть-чуть улыбается и ничего не говорит. Он был там, где жизнь течет без его участия, сама по себе.
Да, забыться на мгновение и опять встретить жизнь, какой она была без тебя.
За чтением ТютчеваВчера с Л. начитались стихов Тютчева о сумраке и хаосе и заговорили о том, что наша смерть для себя – только путь, но для других это «я» свое, как дитя, бегущее с ревом безумным за исчезнувшей матерью: ей-то ничего, она ведь пошла на базар, но ребенок один, и это ему ужасно.
Мы так знаем о себе в отношении смерти – это и не больно, и не трудно, и просто. Некоторые даже для себя этого с рождения ждут. Но близкие люди остаются как заложники: за счет их мук смерть одного сопровождается горем других. Так вот почему самоубийцу осуждают люди: он не считается с горем близких. Вот почему самоубийцу и не хоронят на кладбище, а где-нибудь в стороне.
ОбидаМногие, зная свое доброе намерение, полезное для других, обижаются. Вот почему нельзя вообще обижаться и надо считать это в себе пороком и слабостью. В обиде человек чувствует себя исключительным: обида есть маска себялюбия.
Это чувство, подобно смерти, свойственно всем, и каждый из нас обязан одиночество свое преодолеть и, обернувшись в какую-нибудь полезную вещь, распределиться но людям.
Так я, например, обращаясь в книги огромными тиражами, распространил себя всего, после выхода своего оставаясь снова в одиночестве, и опять выхожу, и опять остаюсь.
Знаю, что может выйти мне и такой день, когда после выхода сил не хватит у меня, чтобы начать новую борьбу с обидой. Но, может быть, хватит? Если же нет, тогда и подумаю, как выйти мне из общего положения. Вперед же готовиться и страховать себя от непереносимой обиды не хочу: это мешает мне, ослабляет борьбу мою средствами творчества.
В вагонеВечером тепло одетый спешил на поезд, задыхался и падал. В вагоне теплом, caivi распаренный, как в бане, целых два часа до Москвы приходил в себя и, наконец, под Москвой уже прислушался к говору людей под грохот колес поезда: так говор обнимал грохот, так лепился к нему, так приставал и обращал его в человеческий, что я слушал его как музыку и думал: везде человек, и как, наверно, нечеловеку эта жизнь человеческая должна казаться прекрасной.
Так я в эти минуты, наверно, и не был человеком и наслаждался говором людей.