Наш последний эшелон - Роман Сенчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаемся вымокшие, злые, голодные. Салыч гонит машину так же бешено, мы кувыркаемся в кузове. Его можно понять – он вон еле держится, совсем хреново ему. Истыкал нарывчики зеленкой, но что толку – в госпиталь надо. А попутку обещают только завтра после обеда. Общаться с ним запрещено, лежит в пустом холодном кубрике, как в морге каком-то…
– Давайте на ужин, если готов. Расчет в восемь часов, – говорит Вадик, забирая у дежурного матюгальник.
Сейчас будут с Пикшей и Хомутом долго кумекать, как похитрей распределить наряды, растасовать десять человек на то, что рассчитано для двадцати.
– Добрый вечер, Лиди Санна! – первым просовываю голову в окно раздачи. – Что у нас нынче вкусненького?
– А, Сенчин, – устало улыбнулась повариха. – Ты все еще здесь?
– Уу, мне еще долго – наверно, с неделю…
– Это недолго, поверь, – не согласилась она, подала миску с пшенной кашей и открытую банку кильки. – Вот, держи что есть… – И предупредила строго: – Банка, учти, на двоих!
– А масло есть?
Лидия Александровна отвечает ухмылкой. Я обижаюсь:
– Ну, уже дней десять без масла! А положено же по тридцать грамм в сутки.
– Слушай, хватит, а! – Лидия Александровна морщит свою симпатичную, но измотанную мордашку. – Как привезут, сразу всё получите…
– Вот обожрусь! Это ж выйдет, – пытаюсь умножить, – черт знает сколько! Ради этого, хе, стоит еще послужить…
4
Стоим в дежурном помещении щербатой шеренгой. Сначала – первое отделение, где представители всяких хозяйственных должностей: гужбанщик, водилы, повар. Командует отделением Гурьян. Второе отделение, это чисто стрелки, по идее – самое должно быть многочисленное. Но в нем сейчас лишь два человека – младший сержант Терентьев и я. Третье отделение – техническое – командир Беликов (Комтех), и в нем Арбуз еще. Четвертое – СС (служебные собаководы) – одиноко представляет Орель; сержанта нет, пса у Ореля тоже нет. Подох он от усталости. Специально присылали ветеринара, когда Шайтан околел; ветеринар его вскрыл, обследовал. Грозились из отряда наказать за потерю служебной собаки, но ветеринар криминала не нашел. «Загоняли пса просто-напросто», – объяснил он причину смерти. Конечно, замотаешься тут: по два раза в день вдоль по «системе», это под тридцатник кэмэ выходит, да еще на сработках по болотистой тайге поносись и жри овсянку, жиденько подслащенную комбиком. (Собачьих консервов тыщу лет не привозили, да и когда привозили, мы их сами скорей хавали – посолишь мяско и ешь, хрящами хрустишь.) Да, запросто можно при такой житухе околеть. Ничего сложного.
– Р-равняйсь. Смир-рно! – командует Гурьян, когда из канцелярии появляются гуськом Хомут, Пикша и Вадик.
Начзаставы останавливается по центру дежурки, оглядывает шеренгу уныло и презрительно. Кашлянув, здоровается. Мы бодрящимся баском хором отзываемся:
– Здравия желаем, товарищ старший лейтенант!
Сначала несколько объявлений: о том, что после боевого расчета – обязательная чистка личного оружия; что ефрейтор Сальников заболел ветряной оспой и завтра будет отправлен в госпиталь и что всякий контакт с ним недопустим, даже тем, кто ветряной оспой болел ранее; что в ближайшие дни ожидается пополнение в количестве трех-пяти человек, в том числе должны прислать и водителя; что в связи с частыми перебоями подачи электроэнергии и скорым наступлением похолодания прапорщику Хомутенко поручается ускорить заготовку дров и в его распоряжение поступают все свободные от службы бойцы. Затем, помявшись, Вадик наконец зачитывает по матюгальнику расписание службы на следующие сутки.
После каждой фамилии и службы из шеренги слышится сдавленный мучительный стон. И я, конечно, услышав свою службу, тоже застонал. На завтра у меня два похода: утром – правый фланг, вечером – левый. Уж лучше бы наоборот. С утра левый отмахать со свежими силами, а потом уж как-нибудь осилить правый… Еще и Хомут в течение дня умотает со своими дровами… Но зато (чему единственно можно порадоваться) у меня восемь часов непрерывного сна. Редкий случай.
* * *– А у нас счас моро-озы, – протяжно, мечтательно вздыхает Вовка Шаталов, наяривая шомполом ствол своего АК. – По радио слушал – за двадцать градусов. Снег…
Тянет на это сказануть что-нибудь прикольно-обидное, но Шаталов такой парень особенный, что невольно у всех появляется к нему уважение. На вид он коренастый, сильный, надежный, с грубыми, крупными чертами лица; руки широкие, твердые. Двигается не спеша, зато уверенно и расчетливо и, кажется, не торопясь все успевает. И сейчас, в отличие от остальных, сапоги его и пряжка ремня начищены, подворотничок свежий. Мы вяло трем ветошью детальки автоматов, а он уже почти закончил чистку. Соберет автомат и пойдет корову доить.
Его сразу поставили на гужбан, ухаживать за скотиной. Принимает роды у коровенки, со свиньями во зится, коней содержит в порядке. Всю эту хрень – так называемые тяготы армейской службы – переносит спокойно, хотя иногда вот грустит, пытается рассказать о деревне своей.
– Тихо у нас зимой, все снегом завалено. Из трубы дым так столбом… Мать калачей напечет… Сейчас бы на охоту пошел, рябчиков в бору – страсть…
– Хм, – я усмехнулся, не выдержав, подколол: – Хватай автомат, Вовян, и беги. Парочка лосей нам сейчас лишними не покажутся!
Кое-кто хохотнул. Шаталов гляцнул проверяемым затвором, взглянул на меня. В глазах его сожаление и тоска. И у меня от этого взгляда чувство, что я не понимаю чего-то очень важного, необходимого, а он вот – понимает.
Пикшеев придирчиво проверяет качество почищенных автоматов. Делает замечания, но никого дочищать не отправляет. Это после стрельбища, тогда – вилы просто. Десяток пуль выпустишь, и нутро АК – как топка печи. Вот тогда приходится фигачить до дури… Иногда и хочется пострелять, отвести душу, хоть почувствовать, что эта палка, которую каждый день таскаешь на плече, – действительно автомат, оружие боевое; а потом вспомнишь про чистку и только и думаешь, как бы откосить от этого стрельбища. Лучше пару раз на левый фланг прогуляться…
* * *У свободных от службы – личное время. Оно вообще-то предполагает починку одежды, процедуры личной гигиены, сочинение писем на родину, просмотр телепрограмм, но нам теперь не до телика и тем более не до длины ногтей на ногах. У всех одно желание. И Вадик понимает (спасибо ему), разрешает желающим спать.
Я заказал Комтеху, принявшему только что дежурство по заставе, оставить мне две кружки молока. Заодно, на везение, спросил про покурить.
– Откуда? – морщится он и шумно взглатывает, будто ребенок, которому напомнили о чем-то вкусненьком, но недоступном.
Из канцелярии вышел Хомут.
– Товарищ прапорщик, закурить не будет? – обращаюсь к нему. – На сон грядущий бы штучку…
– Ну вы и саранча, братцы! За день пачку расстреляли! – Но все же лезет в карман, долго копается в нем, как видно выуживая из набитой пачки сигаретку; наконец подает.
– Спасибо! Теперь усну…
– А так бы не уснул? – подмигивает Хомут. – Не упахтался?
Повеселев, поднимаюсь в курилку. Не успел подкурить, а уже со всех сторон:
– Ромыч, оставь! На пару тяпок!
Сажусь на скамейку, щелкаю зажигалкой. Жадные, завистливые взгляды, провожающие каждую затяжку, мешают, отравляют удовольствие.
– Блин, уберите шары! – не выдерживаю. – Даже не лезет. Балтон, лучше сыграй что-нибудь.
– «Фотографию»? – Балтон с готовностью берется за гитару.
– Давай ее.
Это наша заставская песня. Рассказывали, что придумал ее задолго еще до моего сюда прибытия легендарный повар Сидор. Мои деды, тоже его не знавшие, но наслышанные от своих дедов, передавали, как этот Сидор геройствовал. Бегал по ночам с гитарой в ближайшую деревню (ныне почти необитаемую) к своей девчонке; как при этом преодолевал «систему», набрасывая на колючку одеяло. Происходила сработка, заставу поднимали в ружье, искали нарушителя, а Сидор мчался прямиком через чащобу на свидание. Вряд ли так было, но без подобных преданий, наверно, нельзя. Хочется верить, что, дескать, были герои когда-то, ничего не боящиеся сорвиголовы. Это вот мы – вялые, вечно усталые, равнодушные полутрупы. А, мол, когда-то!..
Знакомые аккорды, гнусоватый голос Балтона шершавят душу:
Твоя фотография висит на стене,
И больно, и радостно, и как-то сладостно мне.
Твоя фотография – надежда любви,
И кажется мне, где-то рядом есть ты…
В проигрышах между куплетами я сую Балтону в рот сигарету, он глубоко, всей грудью втягивает дым. Выпускает его, поет дальше. Передаю окурок Терентию, тот, торопливо схватив несколько тяжек, следующему – Макару…
У меня в руке календарик, потертый, затасканный, измусоленный. Он почти полностью истыкан иголкой. Лишь внизу, под надписью «Декабрь», – две колонки целые… Вынимаю из ушанки иглу. Каждый вечер прокалываю очередные цифры, умерщвляю прожитый день, пронзаю, как нечисть осиновым колом, чтоб не воскрес, не потянул меня обратно, не повторился.