Разрушенный дом. Моя юность при Гитлере - Хорст Крюгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы как два генерала, идущие сейчас на подписание договора о капитуляции. Наши генералы ведь этого не делают, они все еще продолжают сражаться за Гитлера. Поэтому мы должны это сделать, Юрген, ты и я. Два старших ефрейтора приходят к противнику и говорят: Вторая мировая война окончена. Мы капитулируем от имени Германии. Ведь наши власть имущие этого не делают.
Мы в пути уже полчаса, мы просто бежим через поле, бежим как два настоящих гражданских, думаем, уж сейчас-то наконец должно что-нибудь произойти, но ничего не происходит. Позади нас на востоке начинает светать. Американцы явно не думают жертвовать своими солдатами в ближнем бою. Они стоят на большом расстоянии позади своих тяжелых орудий, а между этим, вероятно, пара постов и гранатометов – не более того.
Стоит влажное, туманное мартовское утро, где-то около пяти, уже не ночь, но еще и не день, час, когда караульные обычно чувствуют себя совсем разбитыми, не сон и не бодрствование, а два в одном. Боже мой, как часто ты в пять утра стоял в России на часах и, ощущая отвратительный привкус во рту, смотрел на рассвет, на пробуждение дня и думал: как долго будет продолжаться все это дело с Гитлером? Нигде в мире нет рассветов красивее, шире, фантастичнее, чем над русскими равнинами. Это игра красок, от красно-фиолетового до светло-желтого, настоящий бой света и тьмы, как в пустыне. Да, в пустыне солнце, вероятно, такое же большое, как над Россией. Оно уже давно здесь. Немцев давно выбили из России, их вытеснили из пустыни, теперь немцы стоят здесь на часах, а тут, в Германии, все маленькое и узкое, темное и влажное: солнце здесь всходит и заходит без какого-либо величия.
Внезапно я слышу грохот и топот.
– Стой на месте, Юрген, – говорю я, – не двигайся. Разве ты не слышишь? Это ведь не шелест кустарника.
И внезапно из тумана предрассветных сумерек выныривает одна группа. Я еще никогда раньше не видел американских солдат, не имею ни малейшего представления, как они выглядят, но сразу понимаю: это они – естественно. Они появляются, словно привидения из темноты, внезапно встают перед нами, словно исполинские тополи в ночи: двое черных и двое белых в серо-зеленой полевой форме, в руках автоматы, на поясе гранаты, шлемы небрежно сдвинуты назад, топают к линии фронта, и когда они вдруг замечают нас, то впадают в панику.
– Oh, Germans! – вырывается у одного из них, он свистит сквозь зубы.
А стоящие позади него уже поднимают руки, сразу же хотят сдаться, думают, что угодили в руки к немецкой штурмовой группе. Предпочитают сдаться в плен – safety first – «безопасность прежде всего». Мы оба мокрые и с непокрытой головой, у нас совсем нет оружия, и мы с огромным трудом пытаемся им объяснить, что это не мы их, а они нас должны взять в плен. Так сложно объяснить смену ролей. На это уходит какое-то время. Мой школьный английский оказывается для такого случая крайне скудным. Я знаю Шекспира и кое-что из Мильтона, девять лет учил английский, но как по-английски выразить все это дело с Германом Зуреном, нашими генералами и Гитлером и что теперь должен быть только мир, этого я не учил. Я описательно лепечу что-то на ломаном английском. Постепенно они улавливают суть, кивают, один из них коротко смеется, задумчиво чешет шею, и их лидер говорит:
– Okay.
Я этого не понимаю, никогда раньше такого слова не слышал, но затем другие окружают нас и говорят:
– Go on, let’s go! – и тащатся с нами прочь оттуда.
Ну, прощай, мы теперь накрепко попали в руки противника. Нам это удалось.
Америка – настоящее чудо для каждого иностранца. Когда утренний корабль причаливает в Манхэттене, путешественников ожидает широкий и дерзновенный, рациональный и фантастический мир. Я никогда не видел Америку, и все же – мое чудо было больше, моя Америка была удивительнее. Из Унны и Люнена я прямиком попал в другое государство, я пришел из рейха Гитлера, это было словно резкий разрез в пленке времени.
Мы стоим в командном пункте армии США, в старом крестьянском доме, но внутри странная смесь из теннисного клуба и кабины экипажа самолета, множество солдат, белых и цветных, множество телефонов и передатчиков, у некоторых на головах наушники, и они одновременно слушают еще и портативный приемник, из которого льется джазовая музыка. Все хорошо одеты, здоровы, двигаются непринужденно, пружинящей походкой. Они общаются друг с другом, словно члены спортивной группы, все носят узкие штаны и серо-зеленые форменные куртки. Я все выискиваю погоны, я не могу различить, кто тут, собственно говоря, офицер, а кто солдат. Я просто стою и удивляюсь, наблюдаю, как они разговаривают друг с другом: отрывисто и лаконично; как они курят: со вкусом и одновременно несколько одержимо; как они разговаривают по телефону: категорично и при этом небрежно. Некоторые хитро улыбаются, когда разговаривают, они все время улыбаются, другие вовсю веселятся, словно мальчишки, играющие в индейцев. Так, значит, на этой стороне веселая война? Я этого не знаю, все это мне чуждо и сбивает меня с толку, я лишь внезапно осознаю, еще не успев сказать здесь и слова, из какого же затхлого, омерзительного, прогорклого мира я прибыл. У нас все солдаты расчесаны на пробор, на лицах у них прыщи, у них раздраженное выражение лиц, они стоят по стойке смирно, заставляют других стоять по стойке смирно перед их сверкающими погонами; все кричат. В Германии всегда кричат: фюрер кричит на гауляйтера, генералы – на офицеров, офицеры – на фельдфебелей, а мой унтер-офицер кричит на меня: «Вы, олух, хотите вы чему-то научиться или нет?»
И теперь я стою здесь, самый ничтожный сын Германии, перебежчик и предатель, стою в грязной мокрой форме, с меня капает вода, мое лицо мокрое и заляпанное глиной, мои руки черные от земли. У меня даже нет больше головного убора, я выгляжу как промокшая под дождем псина, которую вытащили из окопа, и очень тихо говорю:
– Я пришел добровольно. Я привел с собой Юргена Лубана из Любека. Мы ненавидим эту войну. Мы ненавидим