Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии - Ян Левченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зильбер смотрел ему в рот и все записывал, чтобы потом писать о Льговском гадости» [Там же, с. 585].
Литературная репутация Шкловского – следствие его собственной установки на слияние с литературой. Он не существует вне текста ни как бытовая, внесистемная единица, ни, тем более, как историческое лицо. Универсальный механизм пародии в большинстве рассмотренных текстов был средством усложнения критической рефлексии и одновременно способствовал созданию мифа о персонаже, научившемся не только описывать себя, но и программировать свою литературную репутацию.
Часть третья
Борис Эйхенбаум. Поиск себя в истории литературы
IX. Конструирование биографии. От устройства текста к строительству быта
В 1929 г. недавний студент восточного отделения Ленинградского университета Вениамин Каверин выпустил дебютный роман «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове». В нем описывался ближайший круг молодого писателя – университетская и писательская среда, в первое пореволюционное десятилетие переживавшая бурный творческий расцвет. Ключевым персонажем романа был выведен Виктор Некрылов, переехавший в Москву ленинградский литератор, некогда влиятельный глава новой критической школы, мастер эпатажа и реформатор науки о литературе, а ныне генерал без армии, претендующий на лидерство, но слабый, запутавшийся, охваченный кризисом среднего возраста. В этом противоречивом виде Каверин вывел Виктора Шкловского, с которого началась так называемая формальная школа в русском литературоведении. Общество изучения поэтического языка (ОПОЯЗ) под началом Шкловского обратилось к строению словесного текста и средствам его выразительности, отдаляясь от академической истории литературы с ее путаными основаниями, стихийным психологизмом и биографическими спекуляциями. «Академики» отвечали «формалистам» высокомерной неприязнью, за которой маячила тоска по утраченному покою и страх перед небездарной и небезопасной молодежью.
Каверин достоверно воспроизводит это настроение: «…своим делом формалисты занимались с неприятной поспешностью, с мальчишеской развязностью и непостоянством. Мальчишки, которым революция развязала руки! Еще не справившись с магистерскими экзаменами, они меняли историю литературы на – смешно сказать! – синематограф. Слабые, но, быть может, не безнадежные теоретические рефераты они бросали для болтовни, для беллетристики. Они писали романы. Даже, кажется, стихи?» [Каверин, 1977, с. 255–256]. Для «традиционных» ученых, которых отчасти придумали сами формалисты, чтобы было с кем сражаться и от борьбы с кем подзаряжаться, они были «людьми падшими, покинувшими привычный, надежный академический круг для жизни бродячей, развратной, беспокойной» [Там же, с. 256]. Здесь еще один сквозной персонаж повествования профессор Ложкин, размышлявший в этом академически-охранительном ключе, вдруг задумывается: а кто же, собственно, падший? Ему припоминаются «тонкое лицо, пенсне, седеющая бородка, нет, теперь он, кажется, сбрил бородку и очень похудел, не так давно встретил его в трамвае…»
Недавний обладатель знаковой «ученой» бородки – это, вероятно, самый академичный среди формалистов, Борис Михайлович Эйхенбаум. Сын воронежского врача и несостоявшийся врач, одаренный музыкант-любитель, он поступил в 1907 г. на славяно-русское отделение университета, сблизился с германистами, но в результате защитил в 1917 г. диссертацию по русской литературе. Его первая печатная работа «Пушкин-поэт и бунт 1825 года» вышла в первом номере журнала «Вестник знания» за 1907 г. В то время Эйхенбаум еще числился студентом Военно-медицинской академии. Инициатором публикации, на пять с лишним лет опередившей регулярную писательскую практику, стал двоюродный брат автора Михаил Лемке. В 1909 г. Эйхенбаум бросил музыкальную школу и начал изучать словесность. С 1912 г. его критические заметки появляются в журналах «Запросы жизни», «Северные записки», «Заветы». В январе 1914 г. Эйхенбаум познакомился с кругом акмеистов. Это вылилось в многолетнее увлечение и еще одно основание противопоставлять прогрессивных петербургских филологов 1910-1920-х годов москвичам, ориентированным на футуристов, несмотря на петербургского «футуриста» Шкловского [Кертис, 2004, с. 82]. Уже в формалистскую пору эта связь отразилась в книге «Анна Ахматова. Опыт анализа» (1923). Примечательно, что через месяц после этого знакомства Эйхенбаум отправляется на диспут в Тенишевское училище, ознаменовавшийся футуристическим скандалом. В письме к отцу Эйхенбаум изложил свои отрицательные впечатления. В частности, отметил появление «маленького приземистого студента с широкой черной головой, большим ртом и грубым голосом» [Чудакова, Тоддес, 1987, с. 12]. Это был Виктор Шкловский, в недалеком будущем ближайший друг Эйхенбаума. Если Шкловский пришел в науку, чтобы мыслить ее в формах революции, то Эйхенбаум вскоре принял революцию, с расстановкой преодолевая предрассудки и рефлектируя каждый свой шаг, признавая неизбежность преобразования в первую очередь для собственной биографии.
Профессор Ложкин в романе «Скандалист» не случайно вспоминает пенсне и легкую седину одного из «падших». Остальным членам ОПОЯЗа Эйхенбаум годился в старшие братья. Ему было 32 года, когда вышла его программная для формального метода статья «Как сделана “Шинель” Гоголя» (1918). Основателю школы Виктору Шкловскому было тогда 25, еще не присоединившемуся Юрию Тынянову – 24, еще не уехавшему за границу Роману Якобсону – и вовсе 22 года. Вдобавок, и это намного важнее биологического возраста, Эйхенбаум начинал как дореволюционный критик, серьезно увлекавшийся Николаем Лосским и Семеном Франком, озабоченный миссией культуртрегерства, испытавший большое влияние яркой книги молодого Виктора Жирмунского «Немецкий романтизм и современная мистика» (1914). Это был тип если не академический, то интеллигентский, понятный академикам и обитающий в том же пространстве. Встреча со «скандалистом» Шкловским нарушила это внешне предсказуемое течение, и случайность обернулась предопределением. В 1922 г. Эйхенбаум подытоживает свое отречение от устаревшей парадигмы: «Интеллигентская критика и интеллигентская наука стали одинаково оцениваться как дилетантизм» [Эйхенбаум, 1921 (b), с. 14].
В этом смысле показательны отношения Эйхенбаума с Виктором Жирмунским – блестящим, но традиционно академическим германистом, чьи симпатии к формалистам не простирались далее признания их близости немецкой теории литературы. В начале 1922 г., в процессе подготовки к публикации в берлинском издательстве Зиновия Гржебина книги «Молодой Толстой» Эйхенбаум записал в дневнике: «В сочельник (6-го) был у Жирмунских. Благодушно и сентиментально (жена), но перед уходом, в передней, заговорили о главном. Он в душе озлоблен, оскорблен. Называл меня “сектантом”, упрекал в придирчивости к мелочам, говорил прекраснодушные фразы о “вечных ценностях” и т. д. <…> Думаю, что совсем разойдемся – и может быть, скоро» [Эйхенбаум, Дневник, 244, 59]. И уже через месяц, 2 февраля 1922 г., следует красноречивая запись: «наша ревтройка (Тынянов, Шкловский и я) выступает 9-го в Инст. жив. слова о Некрасове, а 19-го – в Вольфиле о Пушкине». Показательна риторика, отражающая актуальную терминологию («ревтройки» были главными инструментами «красного террора» 1919–1921 гг.) и боевой дух новой научной школы. Остается добавить, что уже в марте 1922 г. Шкловский вынужден бежать за границу от революционного правосудия, добравшегося до левоэсеровской оппозиции. Таким образом, обстановка вокруг формалистов была боевой не только в переносном смысле.
Осознаваемая, хотя и не всегда управляемая реализация метафоры сопровождала формалистов на всем протяжении их профессиональной и обыденной жизни. Перспективу взаимных и непосредственных проекций между теоретическими концепциями и жизнью задала, безусловно, революция, которую и после исчезновения советской утопии с карты мира продолжают считать ключевым событием XX в. [Хобсбаум, 2004, с. 67]. Виктор Шкловский в мемуарной книге «Сентиментальное путешествие» (1923) писал: «Эйхенбаум говорит, что главное отличие революционной жизни от обычной то, что теперь все ощущается. Жизнь стала искусством» [Шкловский, 2002, с. 260]. Эта фраза датирована более или менее точно весной 1922 г. Заканчивая примерно той же датой краткие мемуары, которые вошли в итоговую для периода 1920-х годов книгу «Мой временник» (1929), сам Эйхенбаум пунктирно намечает вехи своего перерождения: «Октябрьский переворот. Голод, холод, смерть сына. Жизнь у окопной печки. <…> Виктор Шкловский, остановивший меня на улице, Юрий Тынянов, запомнившийся еще в Пушкинском семинарии. ОПОЯЗ. Это все были исторические случайности и неожиданности. Это были мышечные движения истории. Это была стихия. Настало время тратить силы» [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 59–60]. «Ощутимость» – важнейшее понятие в теории остранения, выдвинутой Виктором Шкловским на этапе зарождения формальной школы. Это ли не признак непривычного для дореволюционной науки «практицизма» теории, ее прямой обусловленности повседневной жизнью? Последняя по причине своей катастрофичности видится более литературной, чем сама литература.