Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945 - Райнхольд Браун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лемнаринте убедился, что все в порядке, и мы отправились спать. На этот раз я спал на одеяле у печки, тюфяк достался господину, и это было в порядке вещей.
На следующее утро Лемнаринте не уехал.
Вероятно, он хотел купить у Шиньи много пиломатериалов. Всю первую половину дня они ходили между штабелями досок, что-то измеряли линейкой, потом подходили к следующему штабелю. Лемнаринте, казалось, интересовала только древесина: бревна, брус, обрезанные доски. Работники перетащили в сани целый штабель. Несколько досок отложили в сторону. О, этого Лемнаринте не проведешь! Ручаюсь, что он погрузил в свои сани только самую лучшую древесину! Не должно быть ни одной трещины, не говоря уже о подгнивших досках. Ему был нужен материал только высшего качества! Без косослоя и коры.
В тот день я получил урок научного ведения лесопильного производства.
Следующий рассвет мы встречали с серыми, как пепел, лицами. Пламя с такой быстротой охватило лесопильню, что спасти ее не было никакой возможности. Железная станина пилорамы, как эшафот, возвышалась над обгоревшими остатками строения. Обгорелые несущие балки свисали к земле в предрассветной мгле.
Непостижимо!
Что случилось?
Среди ночи мы услыхали крики, топот, страшную суету. Мы втроем выбежали из дома. Ночь осветилась кровавокрасным пламенем! К пилораме со всех ног бежали работники Лемнаринте! Господи! Господи! Боже! Уже слишком поздно! Все сгорит дотла! Пилорама! Лесопилка! Ах! Ах! Ее уже не спасти! Всепожирающий огонь трещал и шипел, уничтожая пристройку. О, о! Рухнула кровля! Мы бегали вокруг пожара, подбегали к огню и отбегали назад, не выдерживая невыносимого жара, останавливались, беспомощно глядя, как раскаленный огонь уничтожает плоды человеческого труда.
Сделать мы ничего не могли. Мы были обречены беспомощно стоять и смотреть, как торжествующий огонь величественно пожирает лесопильню. Огонь расплавленным золотом отражался в реке — украшение дьявольского зла. Это было зрелище ужасное и прекрасное одновременно! Если бы ветер не записался к нам в союзники, то неминуемо сгорел бы и склад. Но он уцелел.
Я не в состоянии описать все подробности той страшной ночи. Мы находились как в параличе, мелочи уже не играли никакой роли; ущерб был страшен. Каждый из нас потерял свое от гибели маленькой фабрики. Когда пилорама превратилась в груду горячих углей и стало ясно, что за судьбу склада можно не беспокоиться, мы вернулись в дом.
Я и сейчас явственно вижу доброго Шинью, как он сидит на краю кровати, обхватив голову руками, беспрерывно повторяя:
— Gata fabrica! Gata fabrica! O, o! Gata fabrica? Gata, gata, gata!
Это означало: все, фабрике конец, она погибла, что теперь делать? Все это напоминало трагикомедию, но никому из нас не хотелось смеяться. К тому же я понимал, что моему безбедному отдыху на лесопилке, по-видимому, пришел конец. Пятнадцать лет стояла здесь и бесперебойно работала эта лесопилка — сначала на энергии воды, потом на энергии пара. Но стоило мне прийти, чтобы дождаться здесь теплых дней, как она тут же сгорела дотла! О чем я тогда, собственно, думал? Я думал о том, что от судьбы нигде не спрячешься, где бы ты ни находился.
Причину пожара, как я понимаю, выяснить так и не удалось. Возможно, это был обычный поджог, потому что работники поговаривали, что перед рассветом видели уходящих в горы людей. На свете много негодяев и завистников! Такими словами люди комментировали свое наблюдение. Думаю, что на самом деле никто не видел никаких поджигателей. Но вопрос о виновнике так и повис в воздухе. Эти люди и в несчастье держались друг за друга. Наверняка искра залетела из открытой дверцы топки паровой машины. Вероятно, кочегар после работы не полностью затушил пламя, может быть, он вообще забыл закрыть дверцу. Ее в принципе только прикрывали, так как постоянно вносили и выносили пиломатериалы и бревна. Я еще днем удивлялся такому легкомыслию: сухое дерево лежало в непосредственной близости от колосника. Но что толку говорить об этом? Задним умом все крепки. Что случилось, то случилось, назад ничего не вернешь. Надо начинать все сначала.
Без пилорамы присутствие здесь людей теряло всякий смысл. До деревни было далеко, поэтому в путь собирались основательно. Люди укладывали свои пожитки в заплечные мешки. Лемнаринте со своим караваном уже отбыл. Я стоял у окна и смотрел на заснеженные горы. Паковать мне было нечего. Что со мной теперь будет? Мне было ясно, что после этого прискорбного происшествия людям будет уже просто не до меня и моих бед. Мне придется продолжить странствие, снова вступить в борьбу за жизнь.
— Ты, дорогой товарищ, останешься здесь с рабочими, понял? Охранять! Сторожить внимательно! Древесину могут украсть! Здесь мамалыга, немного хлеба. Сыр и сало! На восемь дней вам хватит, а через восемь дней я вернусь.
С этими словами Шинья пожал мне руку и вышел за дверь. Я проводил его до задних ворот, где его уже ждали уходившие с ним рабочие. Я хотел было на прощание еще раз пожать ему руку, но они так быстро ушли, что я не успел этого сделать. На белом заснеженном поле долго виднелись две тонкие темные цепочки, но потом исчезли и они.
Я прекрасно поладил с двумя оставшимися рабочими, хотя разговаривать мы практически не могли. Это были трансильванские венгры, которые сами кое-как изъяснялись на ломаном румынском. Мои познания в венгерском языке равнялись нулю.
Я попытался все же узнать, что собирается делать Шинья.
Он расскажет обо всем владельцу фабрики. Это богатый господин, у него в горах много лесопилок. Ущерб скоро возместят. Наверное, Шинья вернется с каменщиками и плотниками. Это все, что мне удалось понять из нашего разговора. Ну что ж, положение, кажется, не вполне безнадежно!
Как мне описать это время, когда мы втроем праздно бездельничали на пепелище? Я не могу описать эти дни!
Наверное, их стоило бы назвать днями откровения. Никогда еще у меня не было столько свободного времени, чтобы обдумать все, что переполняло мою голову и мою душу. Было абсолютно тихо. Разговаривали мы мало и редко. Забот не было никаких. Была только природа — ее неизменность, ее истина, ее порывы. Природа молча взирала на меня, ожидая моих вопросов. Мне открылся совершенно новый мир. Я часами лежал на штабеле досок, закинув руки за голову, и смотрел в синее небо. Я люблю тебя! — думал я. Я люблю тебя за то, что ты есть, за то, что я жив и могу невозбранно смотреть на тебя! Я мог погладить дерево и сказать: я люблю тебя, потому что ты выросло, и я могу тебя погладить. Когда становилось холодно или поднимался ветер, я уходил в дом, становился у окна и благодарил дом за его тепло и защиту от мороза. Я размышлял о животных, которые мерзли в лесу, и думал, насколько мне лучше, чем им. Все предметы говорили со мной, и все требовали работы мысли. Да, это было настоящее откровение! Я был человеком! И это не сам собой разумеющийся факт! Я мог бы быть оленем, птицей или деревом. Я мог бы быть всем — или ничем! Почему я явился в этот мир и явился именно человеком? Это было чудо, это была загадка, и то, что я об этом задумался, было еще большим чудом. У моей любви больше не было границ. Все, все на свете заслуживает поцелуя. Это откровение?
Моей единственной обязанностью было нарубить дров ровно столько, чтобы хватило на то, чтобы топить печку, и носить из Путны столько воды, сколько требовалось для питья и приготовления пищи. Это была не работа, скорее, приправа, развлечение в этом благословенном уединении.
Кокош!
Кто такой Кокош? Кокош — это петух. Великолепный, сильный петух с пестрым хвостом, стоявшим прямо, как епископский посох. Кокош, чье предназначение было сугубо плотским и мирским, вел здесь жизнь отшельника. Естественно, не по своей воле, а подчиняясь высшей силе. Его когда-то привез сюда Шинья. Единственной задачей петуха было просто находиться здесь! Других обязанностей у него не было. Для Кокоша этого было мало, но Шинья считал, что и этого уже больше чем достаточно. Он любил смотреть, как петух взлетает на штабели, он любил слушать, как петух кукарекает по утрам. От этого Шинья неизменно приходил в хорошее настроение. Так появился здесь Кокош. Я должен был кормить его в отсутствие хозяина. Мне было приятно также по вечерам запирать его в пустующей собачьей конуре, чтобы петушка, не дай бог, никто не украл. Да и сам петух привык к конуре, как к своему законному владению. Каждое утро он заявлял о себе громким «кукареку», не услышать которое мог разве что только глухой. Для меня это был сигнал открыть конуру и выпустить птицу на волю. Я хорошо понимал, почему Шинья держит здесь этого петуха. С ним было веселее в этой несусветной глуши. Я упомянул здесь Кокоша, потому что он и позже не раз потешал нас, да и вообще доставлял всем радость одним своим присутствием.
«Через восемь дней я вернусь!» — сказал, уходя, Шинья.