Chernovodie - Reshetko
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федька Щетинин радостно закричал:
– Дядя Лаврентий, я буду костры жечь!
Жамов посмотрел на обрадовавшегося мальчишку.
– Давай, паря, жги! – Глаза Лаврентия смеялись: – Собирай братву… Это вам будет по силам. Не один, поди, овин в деревне сожгли…
– Всего один! – набычился Федька.
– Знаю, герой ты с дыркой, из одной, поди, деревни! – засмеялся Лаврентий, потрепал мальчишку по волосам и обратился к бригаде: – Слышь, гренадеры, которы ноги не таскают, – вали под руку к Федьке! – И уже серьезно: – А вы, бабы, подкапывайте – какие поядренее и потолще! Какие потоньше, мы с мужиками пилами валить будем.
После короткого перерыва работа возобновилась с новой силой. Слышались звонкие голоса ребятишек и предостерегающе-испуганные голоса женщин. Сочно тюкали топоры, низкими голосами зудели пилы, захлебываясь кипенно-белой древесиной. Тяжело бухали о землю налитые свинцовой тяжестью стволы деревьев, спиленные мужиками. Кругом треск ломаемого подлеска, упругих сучьев. Медленно, неохотно отступала тайга, дивясь настойчивости и упорству измученных и голодных людей.
К концу смены заполыхали костры. К одному из обреченных кедров подошел Лаврентий. Вокруг ствола зияла свежеразвороченная земля, из которой торчали обрубки корней. Теплилась золотистым отливом, на вечернем солнце, искромсанная топором древесина. Пламя разгоравшегося костра жадно лизало корни; капала на землю прозрачная смола. От нестерпимо жаркого прикосновения почти невидимого на свету пламени чернела и пузырилась кора. Летели вверх искры; в струях теплого воздуха шевелилась потревоженная хвоя.
Это корчилось от жгучей боли, содрогаясь до самой вершины, обреченное дерево.
На краю раскорчеванной деляны показался помощник коменданта, Поливанов. Верный признак, что закончилась рабочая смена.
Поливанов в конце смены проверял выполненное задание.
Он наметанным глазом оглядел вновь раскорчеванную деляну. Потом поискал глазами бригадира и направился в его сторону.
Поливанов был человек не злой, а скорее добрый, но трусливый. Он боялся и спецпереселенцев, и особенно коменданта. Проку от его доброты не было никакого, спасибо, что не дрался.
Осип Борщев, стоящий рядом с Лаврентием, зло проговорил:
– Опеть норму не дали… Щас эта сволочь пайку срежет! – Осип сплюнул тягучую, липкую слюну; от голодных спазм в желудке у мужика темнело в глазах. Он глубоко, со всхлипом вздохнул.
– Ну и надымили! – проговорил Поливанов, подходя к бригадиру и вытирая грязным носовым платком набежавшие слезы. – Значит, огнем решил корчевать!
– А всем!.. – ответил Лаврентий.
– Плана-то нет! – проговорил с сожалением помощник коменданта.
Уловив жалостливые нотки в голосе Поливанова, Лаврентий с надеждой попросил:
– Слышь, Поливанов, запиши норму. А мы сделаем в другой раз; ей-ей, сделаем! Сам же видишь, половина бригады – подростки да бабы. Оголодал народ совсем. Теряют силы люди! – Голос у Лаврентия дрогнул.
– Не могу, Жамов, не проси! У меня самого начальство над головой!
Лаврентий пристально посмотрел на этого мягкого, бесхребетного человека. «Сухов, понятно, зверь. А этот…» Лаврентия охватило омерзение при виде этой беззубой, никчемной, унижающей человеческое достоинство доброты. Он подумал: «Такой же гад, как и Сухов!» – И со злобой проговорил:
– Иди замеряй!
– Зря ты, Жамов, зря! Пойми, не могу я! Вот Зеверов седни выполнил норму, я ему и записал.
Лаврентий досадливо махнул рукой и крикнул бригадникам:
– Кончай работу, пошли на стан!
Домой бригада возвращалась тихо, не слышно ни разговоров, ни смеха; у всех одна дума – прийти на стан, получить триста граммов муки, завести болтушку, съесть и завалиться спать.
Последней в людской цепочке снова шла Акулина, машинально переставляя ноги по набитой узенькой тропинке, замысловато петляющей среди деревьев. Она едва перешагивала сопревшие колодины, лежавшие поперек тропы. Содранный многочисленными ногами мох обнажил на них мягкую коричневую труху. Женщина тупо смотрела на маячившую перед ней голову сына и чисто по привычке прижимала к себе ослабевшими руками грудного Коську. Только единственное чувство – материнский инстинкт поддерживал ее как-то на плаву. Но такое чувство возникало все реже и реже. Оно, подобно искрам затухающего костра, постепенно угасало, растворяясь в вязкой черноте небосвода.
Акулина дошла до своего балагана, заползла на карачках в спасительный сумрак жилья и рухнула на подстилку, положив рядом с собой молчавшего Коську. До ее сознания едва пробивались звуки становья. Она слышала, как рядом с балаганом трещал сучьями Федька, разжигая костер. Нетерпеливые человеческие голоса на краю жилья.
«Муку выдают!» – безучастно подумала женщина, словно ее это не касалось. Гудели уставшие руки и ноги, хотелось забиться в какую-нибудь щель, спрятаться, чтобы никого не видеть и не слышать… И совсем не хотелось есть.
Костер разгорался дружно, мягко, без треска и искр горели сухие кедровые дрова. Отодвинувшись от жаркого пламени, Федька испуганно посмотрел на балаган, где лежала мать, и тяжело вздохнул; потом его взгляд невольно обратился в сторону комендантской палатки – там шумели люди, начали выдавать муку. Как завороженный, мальчишка поднялся и медленно пошел на шум.
Вытянувшись в длинную цепь, жители молча ожидали своей очереди, держа в руках, кто мешочки кто ведра. Муку развешивали на кантаре, подвешенном на толстом суку. Поливанов, высокий сутуловатый мужик средних лет, с мягкими волнистыми волосами, в пузырящейся на локтях и коленях военной форме, ловко орудовал металлическим совком, насыпая муку из начатого мешка. Когда Поливанов подвешивал мешочек на крюк кантаря, сотни глаз ревниво следили за каждым делением нехитрого приспособления. Но тренированный на развешивании помощник коменданта ошибался редко. В тех случаях, когда приходилось или досыпать из мешка в посуду очередника, или отсыпать, мучная пыль легким облачком оседала вниз, покрывая белым инеем корни дерева и примятую траву.
Федька, Генка Зеверов, Танька Жамова и другие поселковые ребятишки стояли рядом с кантарем, провожая голодными глазами, каждый взмах совка, наполненного мукой. Ребятня глотала слюни, вожделенно поглядывая на тончайшую белую порошу, покрывшую подножие дерева.
Из палатки вышел Сухов и утвердился около входа в своей излюбленной позе; широко расставил ноги, слегка ударяя ременной плетью по голенищу сапога. Он медленно переводил взгляд с одного очередника на другого. Люди ежились, невольно отводили глаза в сторону. Сбившиеся в плотную кучку, ребятишки испуганно отступили подальше от кантаря. Даже Поливанов, и тот невольно дрогнул; досыпая муку в ведро, он зацепил совком за дужку и просыпал содержимое. Взметнувшаяся в ногах мучная пыль скоро осела; между корнями дерева на земле серела небольшая кучка муки.
Федька не мог отвести глаз от несметного богатства, лежащего на земле. Забыв про коменданта, мальчишка стал медленно продвигаться к дереву. За спиной у него напряженно сопел Генка. Споткнувшись, он слегка толкнул Федьку в спину. Толчок послужил мальчишке сигналом. В его мозгу ослепительно вспыхнула предостерегающая мысль:
«Успеть, успеть… Вырвут из-под носа!» И Федька стремительно кинулся вперед, вытягивая перед собой цепкую руку. Никто в мире не смог бы сейчас разжать детскую ручонку, в которой мертвой хваткой была зажата горсточка муки. Мальчишка, давясь, толкал муку в рот.
– Мне оставь, мне! – визгливо закричал Генка. – Уйди, гад! – Он остервенело вцепился одной рукой в Федькины волосы, а другая тянулась к просыпанной муке, которую своим телом прикрывал Федька.
Сухов с интересом наблюдал за дерущимися мальчишками, затем неторопливо подошел к ним, мягко подцепил носком сапога сцепившиеся тела и презрительно отбросил в сторону.
– Брысь отсель, кулацкое отродье! – и втоптал каблуком оставшуюся муку глубоко в землю.
Разлетевшиеся в разные стороны мальчишки молча поднялись с земли. Генке досталось меньше, а Федька со слезами на глазах потирал ушибленное колено. Ребятишки, понуро опустив головы, пошли на стан. Очередь тоже молчала.
Федька сидел около костра, не по-детски, глубоко задумавшись. По серым закопченным щекам мальчишки бежали слезинки, промыв на них белые полоски. Федька судорожно втянул в себя воздух, вытирая слезы тыльной стороной ладошки. Затем воровато оглянулся на вход шалаша. В его детских глазах застыли страх и жалость. Он боялся матери, сильно изменившейся в последнее время, ее пугающего равнодушия. Он боялся за нее, боялся за себя, боялся остаться один с Коськой на белом свете. Он изо всех своих слабеньких силенок пытался поддержать мать.
Около костра остановилась Акулина Ивашова, невысокая худенькая женщина с постаревшим раньше времени лицом. Она внимательно посмотрела на мальчишку, на его растертые по щекам слезы и спросила: