Очарованье сатаны - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если хочешь, – смягчилась она, – переезжай сам. Женишься, приведешь на новую квартиру жену, у вас пойдут дети, а мне и тут хорошо… Я привыкла спать в своей постели, на своих подушках и под своим одеялом.
– Что за беда? Возьмешь все с собой. И настенные коврики с вышитыми лебедями. Все, что тебе дорого, – искушал он ее.
– Всего, Юозук, с собой не возьмешь. Тут твоя люлька стояла, там, за окном, отец после рыбалки свои сети сушил. Переезжай сам. А я к тебе по воскресеньям буду прямо из костела в гости приходить, а когда жена твоя родит, буду внуков нянчить. Но отсюда я никуда не уйду.
Тут всю жизнь прожила и, когда Господь призовет меня вязать Ему шерстяные носки и рукавицы, хочу, как твой отец, в этой избе спокойно умереть. Ведь под своей крышей и умирать легче…
Уломать ее было невозможно. Тихая и суеверная, она обладала на редкость твердым характером, не меняла своих мнений в угоду обстоятельствам. Антанина открыто корила сына за то, что он забросил свое ремесло и взялся не за свое дело. Она уверяла, что “иголка и ножницы больше ему к лицу”, чем винтовка. Мол, никто в их роду оружием себе на пропитание не добывал.
– Это грех. Грех.
Его порой и самого охватывало странное чувство сожаления о том, что он бросился с головой в роковой водоворот событий и теперь делал не то, что ему хотелось бы, а то, чего от него требовали. Но Тадас
Тарайла успокаивал его, говоря, что зло и несправедливость невозможно искоренить без того, чтобы самим не сотворить зло.
Господь Бог, мол, простит нам наши грехи, которые мы совершили скорее от отчаяния и унижения, чем из мести.
Томкус старался не задумываться над такими сложными вещами – Господь
Бог был далек, а новые власти близко. Разве он, Юозас, виноват, что так уж заведено на свете: если угодишь Богу, то непременно прогневаешь власть?
Чтобы не обидеть мать, отказавшуюся перебраться на новую квартиру, и
Тадаса Тарайлу, его к этому подталкивавшего, Юозас принял Соломоново решение – кушать в избе на Кленовой улице, а спать и работать на
Рыбацкой.
Юозас и впрямь стал ночевать в осиротевшем доме Гедалье Банквечера, но ложился не в его широкую, аккуратно застеленную двуспальную кровать, а на тахту, где до того, как отправиться на хутор к
Чеславасу Ломсаргису, видела свои радужные сны о Палестине Элишева.
Иногда перед сном он подходил к швейной машинке, опускалcя на табурет и, населяя квартиру привычными животворящими для слуха звуками, принимался с какой-то неистовостью строчить вхолостую или переставлять с места на место состарившиеся безглазые манекены, которые раздражали его тем, что в сумраке смахивали на оголодавшие привидения. Раздражали его не только манекены, но и развешанные по стенам фотографии. Ему чудилось, что за ним следит весь многочисленный род Банквечера и все родичи его жены Пнины – бородатые деды в бархатных ермолках и в черных лапсердаках; бабушки в длинных, до самых пят, платьях и тяжелых платках с увесистыми кистями; курносый, веснушчатый толстячок Гедалье в коротких летних штанишках и белой кепочке с выгнутым козырьком; его покойная сестричка Хава в кофточке и в блестящих кожаных сапожках на теплых маминых коленях. Входя в дом, Томкус прежде всего старался не зацепиться взглядом за это дружное, весьма плодовитое, невесть когда запечатленное семейство. Но ощущение того, что эти Банквечеры все равно вот-вот сойдут со стены, обступят его со всех сторон и, кляня почем зря за самоуправство, свяжут и выкинут вон, это ощущение у него не проходило.
Наконец он не вытерпел – снял со стены фотографии, тайком вынес их во двор, сгреб наспех какие-то сухие беспризорные листья и хворостины, развел костерок и сжег. Весь род бумажных Банквечеров сгорел на июльском ветру быстро, только легкий, витиеватый дымок поднялся с замусоренного двора к безоблачному и всеохватному небу.
Правда, стоило только Юозасу переступить порог дома и невольно глянуть на голую, запятнанную пустотой стену, как все Банквечеры словно по уговору снова собирались вместе, предки усаживались в обтянутые кожей кресла, а потомки по ранжиру выстраивались вокруг них в тех же позах и в тех же огнеупорных одеждах.
Эти наваждения мучили Юозаса, отравляли радость будущего новоселья.
Но он надеялся, что со временем ему удастся от них отделаться.
Может, как и предрекал дальновидный Тарайла, жизнь действительно наладится – он найдет себе пару (свободных молодок в округе было немало), женится, заведет детей, все перестроит в доме Банквечера, перебелит, перекрасит, и все дурное забудется, истает, испарится.
Через неделю-другую он сдаст в повстанческий штаб винтовку и станет в Мишкине единственным портным с постоянной клиентурой, ведь все его конкуренты – Гиберы, Шахновичи, Ривкины, Левины – ничего уже никому не сошьют – что можно сшить из могильной глины?
В душе Юозас сожалел о том, что их всех без разбору извели, нередко ловил себя на мысли, что, может, ребята Тарайлы перестарались и что он сам, напрасно убоявшись гонений за свое мнимое еврейство, поторопился влиться в их ряды (ведь мать Антанина никогда в прислугах в еврейских домах не служила и в Каунасе ни разу за всю свою жизнь не была). Он вполне мог не браться за оружие, пересидеть эту заваруху в тепле и под шелест вязальных спиц матери и взгляды любопытных вышитых лебедей латать чью-то сермягу или укорачивать соседу штаны.
Томкус сам не замечал, как зачастую, оставшись один, ни с того ни с сего начинал то шепотом, то вполголоса говорить с самим собой – каяться, жалеть и оправдывать себя перед людьми и перед Богом. Но как он ни каялся, как ни утешал себя тем, что не зверствовал, а только вместе с Казимирасом довел колонну до Зеленой рощи и что ни единой пули не потратил ни на еврея, ни на литовца и ни на русского, ему от этого легче не становилось и спокойней не спалось.
Как-то вечером в таком издерганном состоянии и застал его первый клиент и боевой напарник – Казимирас Туткус, который непрошеный-незваный явился на Рыбацкую вместе со своими тремя сынишками-погодками и целым ворохом одежды.
– Как, Юозук, поживаешь на новом месте? Уже пообвык?
– Не совсем. А это что? – прострелив взглядом ворох, спросил Томкус.
– Разное барахлишко. Штанишки, куртки, пиджачки, пальтишки. Все, что осталось на Кудиркос от пакельчат. Рука не поднялась, чтобы такие дары на свалку выбрасывать. Вещички почти не ношенные, из лучших магазинов. Дети доктора их все равно уже не сносят. Кое-что, правда, требует починки. Там узко, тут широко, тут длинно, а там коротко.
Починишь, и одежка моим сорванцам будет как раз. А ну-ка, Игнас, снимай свой балахончик и надень это зимнее пальтишечко с блестящими пуговками! – И Казимирас выловил из вороха что-то мягкое на верблюжьем меху. – А ты, Витук, влезь в эти вельветовые штанишки! – продолжал он отдавать команды, снова погрузив руку в нутро пухлого дерюжного мешка.
Игнас и Витукас с испугом оставленных на морозе щенят глянули на
Юозаса и стали поспешно переодеваться, а третий, Повилас, безропотно ждал, когда отец из волшебного мешка достанет что-нибудь припасенное и для него, поскребыша.
– Постой, постой, Казюкас, я еще не приступил к работе. У меня ни иголки, ни сантиметра, ни ниток. Когда подготовлюсь, приберусь в квартире, тогда и починю…
– Неужели так трудно найти все эти портновские причиндалы? Поройся в комоде и найдешь. Не унес же их твой Банквечер с собой в Зеленую рощу! Пакельчик, тот все оставил: и лекарства, и трубку для прослушивания легких, и книги в золотом тиснении на каком-то тарабарском языке, словно курица по ним грязными лапками прошлась, и еще скелет в кабинете…
– Иголку с нитками Банквечер всегда носил с собой, как ксендз-настоятель свой крест. Но я поищу, поищу, не беспокойся, – пропел Томкус. – Ты все это оставь тут. Брось на тахту. Когда устроюсь, сразу дам тебе знать и все за день сделаю…
– А ты, как я вижу, что-то не в духе, брат… Хмурый, глаза, как с перепоя, опухшие…
– Сплю плохо…
– Одному всегда плохо спится. Бабенку себе найди. Она тебя и обнимет, и приласкает, и быстро, как они умеют, усыпит, – ухмыльнулся Казимирас и, оставив посреди комнаты мешок с одеждой, весело скомандовал: – Туткусы, за мной!
Сыновья дружно поплелись за своим заботливым отцом.
Когда Казимирас со своей троицей ушел, Томкус подошел к большому овальному зеркалу и стал тщательно рассматривать свое лицо: под глазами мешки, на лбу прошитые суровой ниткой морщины, на впалых, давно небритых щеках мелкой стружкой рыжая щетина. С такой тщательностью Юозас свою наружность разглядывал впервые. Раньше она особенно и не интересовала его. Но на сей раз зеркало притягивало, как магнит, не отпускало его, погружало в свои глубины, и он, скользя взглядом по сверкающей глади, способной к волшебным отражениям, отчетливо видел, как ни странно, не столько себя, сколько другие лица, видел их так ясно и близко, что хотелось зажмуриться или заслонить рукой глаза. Откуда-то из-за таинственного зазеркалья, из небытия, из Зеленой рощи и из ледяной Сибири, с разбомбленных полигонов Красной Армии на него колонной надвигались все клиенты Банквечера, которых они вместе обшивали – лавочники