Очарованье сатаны - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Томкус промолчал.
– Наверно, отец и сестра Рейзл тоже где-то по пути останавливались?
Речь ее была вялой, заторможенной, казалось, Элишева говорит спросонья или после тяжелой болезни.
– Ведь останавливались? От Рыбацкой улицы до Зеленой рощи, если память мне не изменяет, далековато.
Откуда ей известно про Зеленую рощу? – вздрогнул Томкус.
– Останавливались, – промямлил он.
– И где же?
– В синагоге.
– Чтобы помолиться?
– Кто молился, наверно, а кто и не молился. Точно не знаю. Я стоял снаружи в охранении, под кленами, а клены шумели на ветру, и не было слышно, – объяснил он.
– Стоял под кленами?
– С ними внутри был Казимирас… Туткус…
– Туткус? А кто такой Туткус?
– До войны в полиции служил. И как доброволец тушил в Мишкине пожары, от президента Сметоны похвальную грамоту получил.
Элишева поправила сползший на глаза платок и о чем-то задумалась.
Видно, ее интересовали не похвальные грамоты за тушение пожаров, а совсем другие подробности совместной службы Юозаса с этим Туткусом.
– Скажи, а ты туда меня отвести можешь?
– Куда?
– В синагогу. Надеюсь, ты мне не откажешь. Ведь когда-то ты мне в любви объяснялся, даже обещал жениться и принять еврейство.
– Зачем тебе синагога?
– Чтобы помолиться. За отца и сестру. И за себя.
– Но ты же никогда в Бога не верила.
– Когда верить больше не в кого, волей-неволей поверишь в кого угодно.
– Cинагога заперта. На дверях амбарный замок, а ключи в штабе у Тарайлы.
Просьба Элишевы ошеломила Томкуса. Он никак не мог взять в толк, зачем она, рискуя собой, вообще пустилась среди ночи из Юодгиряя в
Мишкине и пришла сюда на Рыбацкую улицу. Неужели только затем, чтобы помолиться за отца и сестру в местечковой синагоге? Господь Бог выслушивает молитвы везде и всюду, даже – да не покарает Он его за кощунство – в отхожей, когда вдруг обручем кишки скрутит.
Невозмутимость, с которой Элишева выражала свои странные прихоти, поражала его и настораживала, но он старался не выдавать себя. Он ждал от нее не просьб, не воспоминаний, а проклятий, обвинений, слез, чего угодно, но только не этого – отведи, видишь ли, ее в синагогу, где с Господом Богом общаются только мыши.
– По-моему, тебе на людях лучше не показываться, – сказал Юозас.
– А мы все обставим так, что люди никакого внимания не обратят на нас. Кого в наше время удивишь такой картиной: под конвоем гонят куда-то еще одну пойманную еврейку. Упрешь мне дуло винтовки в спину
– и вперед! Только не говори, что мое место в сумасшедшем доме.
Просто не хочется быть счастливым исключением, отсиживаться на хуторе, вдоволь есть и спать. И проклинать себя за то, что я сбивала масло или доила в хлеву корову в то время, когда из дому угоняли моего отца и сестру. Ты меня слушаешь?
– Слушаю, слушаю. Ты не хочешь быть счастливым исключением.
– Так вот. Выведешь меня на улицу и погонишь, как их в Зеленую рощу.
Я хочу пройти от начала и до конца весь путь, который прошли они.
– Ты совсем сдурела! Зачем тебе этот маскарад?!
– Зря волнуешься! Я же не требую от тебя, чтобы ты меня расстреливал.
– А я никого не расстреливал… Никого! – задохнулся он от ярости. – Я стоял в охранении. – И повторил по слогам: – В о-хра-не-нии!
– Под кленами? – съязвила Элишева.
– Под кленами. Бог свидетель. А ты, вместо того чтобы не рыпаться и спокойно сидеть на хуторе, занимаешься тем, что играешь в дразнилки с костлявой и сама лезешь в петлю!
– А, по-твоему, висеть в петле с удавкой на шее и при этом оставаться в живых лучше?
– С удавкой на шее? Что ты мелешь! Тебя на хуторе не обижают, кормят, берегут. Да с тобой бы с радостью поменялся каждый из тех, за кого ты собираешься молиться.
– Свинью тоже кормят и холят, пока не прирежут, – не дрогнула Элишева.
За открытым окном загомонили, защебетали проснувшиеся птицы.
Рассвет, как заправский маляр, своей невидимой кистью начал перебеливать черновик ночи – дома, улицы, крыши, стены, потолки, половицы.
Так и не подыскав себе подходящей звездной пары, покинул небеса молодой белолицый месяц.
– Благодари Бога, что ты нарвалась на меня, а не на кого-то другого из нашего отряда, того же, скажем, Туткуса, – похвалил самого себя
Юозас. – Он бы с тобой не церемонился и зря болтовней язык не студил.
– Кто спорит – мне повезло. Другой на твоем месте не стал бы со мной миндальничать – нажал бы на курок только за то, что я посмела прийти в свой дом, чтобы минуточку посидеть за своим столом, погладить, как кладбищенские надгробья, родные стены, – выглянув в окно на запруженную новорожденным светом Рыбацкую улицу, сказала Элишева. -
Ведь тут умирала моя мама. Тут я родилась и сделала свой первый шаг.
И отсюда, Йоске, сделаю и последний шаг. Если ты мне поможешь.
Она впервые назвала его по имени.
– Ты уж прости за откровенность, но я еще не слышал, чтобы кто-то потворствовал самоубийцам.
Томкус прикусил губу.
– Говори, говори!
– По мне, если хочешь знать, уж куда лучше висеть живым с удавкой на шее, чем болтаться мертвым в петле, – сказал он после продолжительной паузы. – И поэтому я предлагаю вот что. Пока еще не совсем рассвело и на улицах ни души, выйти по окольным улицам из местечка на проселок, оттуда дойти до развилки, где своего Мессию дожидается Прыщавый Семен, а потом через Черную пущу прямиком на хутор Ломсаргиса. Ты туда успеешь как раз к завтраку, в Юодгиряе тебе обрадуются и простят твой побег. Я не хочу, чтобы ты… ну ты сама понимаешь, чего я, ей-Богу, не хочу… сама догадываешься, о чем я…
– Ладно, жених, – перебила его Элишева. – Не трать зря на уговоры время. Не отведешь – сама пойду.
Томкус сплюнул, вытер рукавом губы и молча засеменил в угол к своей винтовке.
– Твое упрямство осточертело, – сказал он. – Я пошел на службу. А ты как хочешь – лезь в петлю сама или продолжай, пока тебя не застукают, сидеть у своих надгробий.
Он схватил винтовку и решительно двинулся к выходу, но, взявшись за покрытый ржавчиной засов, вдруг обернулся и с какой-то злой жалостью сказал:
– Подумай еще раз: кому ты своей жертвой что-нибудь докажешь? Себе?
Другим? Человек может что-нибудь доказать другим, только когда жив.
Не вернешься к Ломсаргису – пропадешь.
Юозас толкнул дверь, собираясь оставить Элишеву одну, но вдруг за спиной услышал ее голос:
– А что, Йоске, если мы сделаем так: до Зеленой рощи мы дойдем с тобой вместе, а там я сама решу, куда мне идти? Может быть, и вернусь на хутор.
Обманет, мелькнуло у Томкуса, не вернется. Евреи всегда остаются евреями. Где не могут взять силой, там стараются добиться хитростью.
Впрочем, какая ему разница, хитростью, не хитростью – каждый выбирает свою судьбу сам.
И Томкус не стал возражать. Если и обманет, то пострадает только она. Видит Бог, он, Юозас, Йоске, искренне хотел ей помочь, хотел этой помощью облегчить и собственную, запутавшуюся, как рыба в сетях, душу. Он хотел, чтобы по ночам ему снились не кошмары, не
Зеленая роща с ее рвами, а рыбалка в устье кишащего тайнами и рыбами
Немана, качающаяся на волнах просмоленная лодка, облака, плывущие над отцовским капюшоном и над его, мальца, головой со светлыми кудряшками, похожими на посыпанные корицей хрустящие крендельки, которые пекла на Пасху мать Элишевы Пнина.
– Я готова, – объявила Элишева.
– Может, ты хочешь что-нибудь взять с собой?..
– Взять? – Элишева не сразу поняла, о чем услужливый Томкус говорит.
– Ну, например, эти подсвечники. Или карманные часы отца. Он их снял и оставил на комоде. Их надо только завести.
– Нет, нет!
– Может, какое-нибудь платье из шкафа? Блузку? Свитерок? Я их нафталином пересыпал.
– Пусть останутся для твоей невесты. То, что, Йоске, я хотела бы взять, нельзя ни надеть, ни зажечь, ни завести. – Она встала, снова погладила “Зингер” и сказала: – Время на часах еще можно завести, а вот то, что на дворе, все равно не удастся. Для евреев оно тут кончилось. Пошли!
Что-то похожее он слышал от своей матери. Видно, женщины в отличие от мужчин думают одинаково, – мелькнуло у Юозаса, и он вышел вслед за Элишевой.
Сторонясь первых прохожих, они обогнули рыночную площадь и комендатуру и окольными путями добрались до окраины местечка.
Под сень Зеленой рощи Элишева и Томкус вошли, когда солнце уже во всей своей красе выкатилось из чрева ночи на небосклон и осветило всю округу. Оно слепило глаза, и Элишева рукавом смахивала позолоченные им слезы.
– Где эти клены, под которыми ты стоял? – спросила она.
– Там. – Томкус равнодушно показал рукой на купы деревьев, за которыми виднелся засыпанный песком и заваленный валежником длинный ров.
– Ты можешь вернуться на свою службу. Я хотела бы тут остаться одна.
Без свидетелей, – сказала Элишева. – Дорогу на хутор я знаю, как свои пять пальцев. Не заблужусь.