Очарованье сатаны - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего не скажешь – светлое будущее ты нам нарисовала, – хмыкнул
Иаков.
– А что, разве не так? Разве я дегтя переложила? Ведь кладбища тоже умирают, когда на них перестают, Господи, прости и помилуй, хоронить. А кого мы хоронить будем? Молчишь? Друг друга? Нашу престарелую козу? Или безумца Семена, единственного полуживого еврея в Мишкине? – Иаков не прерывал ее. Пусть хотя бы словами насытится.
Чего-чего, а их у Дануты-Гадассы в запасе всегда было великое множество. Порой даже казалось, что только благодаря им она еще и существует. – Кстати, о Семене. В последнее время ты хоть подкармливал его? – поинтересовалась она. – Удивляюсь, как он до сих пор от голода не умер. Сейчас редко кто из крестьян ему что-то подкидывает. Он же “Jude!” А евреям помогать “Streng verboten!” -
Немецкие слова Данута-Гадасса произнесла со шляхетской брезгливостью.
– Пытался. Но он к еде даже не притронулся. “Ешь, говорю я ему, ешь, иначе своего Мессию не дождешься, свалишься замертво на обочине, и вороны твои зрачки выклюют”. Семен и бровью не повел, только ткнул скрюченным, как сучок, пальцем в осину и в ответ: “Деревья тоже ничего годами не едят, а, видишь, стоят, не падают…”
– Даже в покалеченном мозгу мысль иногда бриллиантом сверкнет, – сказала мать и вдруг, как с мостков на Немане, нырнула в затянутый тиной омут прошлого. Готовя себя каждый день к каким-нибудь новым потрясениям и утратам, Данута-Гадасса любила погружаться в воспоминания о чужих неутоленных страстях, столкновениях судеб и трагических развязках, о которых когда-то читала в занимательных польских книжках. Примеряя все испытания на себя, она лелеяла надежду на то, что если кто-нибудь когда-нибудь и вспомнит о ней, то только как о великомученице и страстотерпице, глупо и напрасно пожертвовавшей собой ради других.
– Вообще-то пора этого Семена привести на кладбище. Меньше хлопот будет, – попытался вернуть ее из прошлого Иаков. – Ведь он еле держится, харкает кровью – вся рубаха в пятнах… почти ослеп. Мы тут хоть по-человечески его похороним. На пригорке, рядом с отцом, положим. Могилы примиряют всех. Может, и они на том свете с Божьей помощью помирятся.
– А ты ему предлагал?
– Предлагал. И не раз. Он и слышать не хочет. Я его спрашиваю: “Как же ты этого Мессию узнаешь, если уже дальше носа не видишь, не можешь отличить, где человек, а где дикий кабан?” А он: “Мессия меня сам узнает. Всех ждущих он знает в лицо и никого ни с кем не спутает…”
– С безумца какой спрос? Когда ему станет совсем невмоготу, он сам сюда придет – к отцу, как в писании блудный сын. А вот что с нами, нормальными, будет? Об этом ты подумал?
– Сколько ни думай, ничего путного не придумаешь. Разве что мне самому вместо Семена встать на развилке, – грустно усмехнулся он.
– А почему бы и нет? – включилась в игру Данута-Гадасса. – Встанешь под осиной, покроешь, как он, лопухами голову, приучишь какую-нибудь птаху садиться на плечо и будешь ждать того же Мессию. Или кого-нибудь другого – святого Франциска, например, покровителя всех немощных и бедных. А чтобы ты не слишком скучал на развилке, я поблизости от тебя в можжевельнике устроюсь, хворосту насобираю, чтобы в холода греться, а летом из даров леса что-нибудь в котелке варить. В базарные дни буду выходить на проселок и подстерегать какого-нибудь сердобольного мужичка. Подстерегу и пожалуюсь на долю горькую, слезу пущу, в этом деле я большая мастерица, он сжалится, крикнет своей кобылке “Тпру!”, слезет с облучка и ради Христа
Спасителя и его непорочной мамочки Марии подкинет нам парочку яиц, кучку огурчиков и помидорчиков, колечко колбасы и сырок с тмином.
– От твоих планов голова кругом…
– А что, скажи, остается делать? Только и строить планы. Жаль только, что ты их сразу же в щепы разносишь и объявляешь несусветной глупостью. А мне, скажу тебе откровенно, глупость очень и очень по душе. Она помогает жить, особенно тогда, когда жить не хочется.
Глупость – двоюродная сестра надежды. Недаром тетушка Стефания говорила, что ум для женщины вреден, он только старит ее, а глупость молодит. Вот я и стараюсь за счет своей несусветной глупости все больше и больше молодеть. И ведь вправду я молодею?
– Да, – сказал Иаков, не понимая, куда она клонит…
– Вчера обошла все кладбище. Одну могилу за другой… – Данута-Гадасса глянула на него залитыми невысыхающей печалью глазами, чтобы убедиться, не позевывает ли он от скуки. – И знаешь, что мне мертвые сказали?
– Что сказали? – отозвалось в избе слабым эхом.
Иаков знал, что от нестерпимого одиночества у нее выработалась привычка общаться с мертвыми, как с живыми, а с живыми, как с покойниками, получившими от смерти увольнительную и пребывающими в
Мишкине только на короткой побывке. Кроме мертвых, ее собеседниками становились то коза, то вороны, то полевые мыши, то цветы или пчелы.
Все они ценили ее за незлобивость и бескорыстие, за ежедневную защиту, никогда ей не перечили, прощали гневливость и одобряли все ее причуды.
– Они сказали мне спасибо.
– Я за тебя рад, – подстроился под ее тон Иаков. Когда есть нечего, можно и разговорами заморить червячка, и время скоротать. Куда хуже
– молчать. На кладбище и без того в избытке тишины и скверного молчания.
– И тебе спасибо сказали.
– По правде говоря, благодарность с того света за свою работу я получаю впервые…
– А ты не ерничай и надо мной не насмехайся. Мертвых надо только уметь слушать. Кто их слышит, того и они слышат.
– Это все, что ты от них услышала? Больше твои советчики тебе ничего не поведали?
– Все в один голос сказали: “Уходите! Уходите отсюда. И поскорей. Мы тут уж как-нибудь без вас обойдемся!”
– И куда же нам советуют убраться?
Данута-Гадасса не обиделась на сына – чего, мол, от бирюка хотеть, ведь в детстве у него не было такой утонченной воспитательницы, как мадемуазель Жаклин с ее старомодными манерами и наставлениями, – и спокойно ответила:
– Мертвые не знают, куда живым надо уходить, но они знают, откуда им уходить надо. Если бы ты раньше меня послушался, то знаешь, сынок, где бы мы сейчас с тобой были?
– Где, где? – не удержался от насмешки Иаков. – В спокойной золотоносной Америке? Или во Франции у твоей мадемуазель Жаклин?
Данута-Гадасса не была сильна в географии. Кроме Сморгони, Гомеля,
Слуцка, Вильно и еврейских местечек, рассыпанных по черте оседлости, по которой они с Эзрой до самой его смерти мотались с переведенными с французского романтическими мелодрамами и душещипательными романсами, других мало-мальски знакомых и безопасных мест для нее на свете не существовало.
– Мы сейчас были бы где-нибудь в России. Хотя русские и сумасброды, и кутилы, а во хмелю и вовсе могут без всякой на то причины морду расквасить, они, кроме немцев, никого не убивают. Евреев, по-моему, они точно не трогают. Кормится же как-то наш лейтенантик Арончик в
Москве, свободно по улицам разгуливает, красоты фотографирует, и, слава Богу, там ему ничего не грозит. С Божьей помощью мы бы добрались до него, и он уж своему брату и матери помог бы рядышком обжиться.
– Немцы с такой скоростью наступают, что через полгода и до Москвы дойдут.
– Ты только на Арончика беды не накликай, – сказала она и вдруг сделала резкий разворот: – Ругаю тебя за то, что не хочешь отсюда никуда уходить, а, если говорить по совести, совсем упустила из виду главную причину.
– И что это за причина?
– Еще неизвестно, как бы я себя повела, может, поступила бы точь-в-точь, как ты. Ведь нет большего счастья, чем жить и умереть на своем месте.
– Я так и не понял: как бы ты поступила? – спросил Иаков, который зачастую не мог докопаться до смысла ее присловий и афоризмов, почерпнутых Бог весть в каких мелодрамах и трагедиях, и надеялся услышать от нее не только о великом счастье умереть на своем месте, но и о чем-то более конкретном.
– Я тоже никуда бы отсюда не уходила. Позорно, спасая себя, бросать тех, кого любишь. Еще царь Соломон тысячу лет тому назад изрек: любовь сильней смерти. Даже неразделенная. И я с ним полностью согласна. – Данута-Гадасса всей грудью набрала в легкие в воздух, но не тот, что смешивался в кладбищенской избе со стойким запахом тлена и плесени, а тот, от которого вдруг живительным, бодрящим ветерком в лицо и в сердце повеяло воспоминанием о первой, запретной любви к красавцу и бродяге Эзре, залетевшему в Сморгонь словно с другой планеты и выманившему ее из родового гнезда. – Я понимаю, почему ты отказываешься покидать Литву, я знаю, кто тебя к ней цепями приковывает. Не дед Эфраим, не я, твоя родная мать, не внук мой – первенец твоего брата Арона, не успевший сделать ни одного самостоятельного шага по земле, и не мертвые, которым ты столько лет подряд стелил их последнюю постель, а она… только она…
– Кто? – спросил Иаков, стараясь скрыть от матери немужское подрагивание губ, хотя и не сомневался, кого мать через мгновенье назовет.