Я уже не боюсь - Дмитрий Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жду, пока хаос обретет хоть какую-то структуру. Смотрю на ее лицо, похожее на Юлино, но словно поистрепавшееся, как корешок старой книги. Пытаюсь вспомнить, сколько ей лет. Что-то вроде тридцати, кажется.
— Извини, — говорит Таня, отделавшись от телефонной трубки и торопливо обуваясь. — Так что ты хотел… О чем…
Я быстро вываливаю на нее все свои мысли — о Юле, ее болезни, бабушке и «свидетелях Иеговы». И историю Вадима Эдуардовича о тех же «свидетелях».
Танины руки, сражающиеся с обувью — судя по лейкопластырю на стопах, туфли новые и неразношенные, — вдруг на миг замирают, а потом продолжают возню с застежками. Лицо скрыто волосами. Наконец она медленно, будто прощупывая каждое слово, говорит:
— Слушай, мы же уже как-то прожили это. В смысле дальше живем… Бывает херово, конечно, но… Жизнь дальше идет, да?
В этом вот «да?» я слышу мольбу: «Не продолжай. Не настаивай. Не береди, не сыпь соль, не расковыривай».
Я качаю головой:
— Мне нужно знать. Я… я не знаю, как буду, если не узнаю…
Мы вместе выходим на улицу и идем к остановке. Таня достает сигареты, я подношу зажигалку. Она затягивается так глубоко, что кажется, половина тонкой «зубочистки» с розовым фильтром сразу осыпается пеплом. Она снова пытается отбиться, я опять давлю. Наконец, когда мы выходим через арку к проспекту — цоканье каблуков гулко рикошетит от сводов, — Таня замирает и вздыхает:
— Ладно. Что ты хочешь знать? Насчет этого ее иеговизма? Да, она нас им травила жестко. Причем Юльку сильнее. У них там какой-то очень радикальный пастор, он им типа вообще запрещает ходить к врачам, в больницы, мол, это все от Сатаны и все такое… Ну она Юле этим в башку и долбила. Чуть что, грозилась вообще из дома выгнать, если та в поликлинику хоть ногой ступит. Всякими там настойками поила, отварами и прочей херней. Я Юльке, когда у нее начались эти боли в груди, говорила, мол, забей на это, а она мне, мол, нет. Не хочу ее расстраивать. Она, мол, столько для нас всего сделала… Не то чтобы Юлька в этот бред верила, нет конечно, но она такая… Хорошая была, знаешь… Ну и…
Таня еще что-то говорит, но я ее не слушаю. Прошу у нее сигарету, отрываю фильтр и затягиваюсь. Дым горячий.
А мысли вдруг становятся очень, очень холодными.
18
Целый день я шатаюсь по лесу и Выставке, пиная мусор, каштаны и сухие листья, и не отрываю взгляд от земли. Вернее, иногда это земля, иногда асфальт, или бетонные квадратики, или трава… Правда, я редко замечаю, когда одно сменяется другим: в голове мысли скрежещут, как лифт в шахте. Работают. Все продумывают.
Составляют план.
У меня нет никакой, даже самой маленькой, невесомой тени сомнения. И нет страха. Мне все равно, что будет после того, как я сделаю то, что задумал. Плевать. Я уже не боюсь.
Говорят, есть такое состояние — аффект. Когда человек буйный, безумный, полон ярости и гнева, они жгут его изнутри. Тогда он невменяем и может сделать что-то ужасное.
У меня все с точностью до наоборот. Ненависть похожа на иней, покрывающий мысли тонким слоем. Я очень спокоен. Слишком спокоен. Это похоже на спокойствие мертвецов, которых я видел в маминой больнице.
В состоянии аффекта человек вроде бы тонет в эмоциях, теряет способность мыслить рационально.
О нет, это не про меня. Я как раз предельно рационален. До покалывания в кончиках пальцев.
Сквозь этот охвативший меня ледниковый период пробивается только один вопрос, сменивший тот, что терзал меня раньше: как она могла оказаться такой? Она ведь была такой… такой свободной, такой дикой, такой самой по себе… Такой настоящей… А теперь оказывается, она не хотела расстраивать эту… эту…
Ненависть на миг слепит, как будто посмотрел прямо на солнце. Потом это проходит.
Значит, Юля была и такой. Значит, она была не только такой, какой я ее знал. Или думал, что знал. Какой я ее видел. Мысль, что я знал ее не всю, не полностью, не до самого дальнего закоулка души, вызывает очень странное чувство. От него скручивает еще сильнее, чем раньше. Примерно как с отцом, когда я понял, что многого уже не узнаю. Никогда. Также и с Юлей. Как будто целый неизведанный континент, целый непознанный мир ушел на дно, навеки скрылся в пучине по вине какого-то катаклизма или дикого, безжалостного божества…
Нет. Не катаклизма. И не божества.
По вине маленькой, шизанутой на всю свою трухлявую башню старой карги с тростью.
Иду по лесу. Смотрю на сухие, мертвые стволы дубов, осин, грабов, стоящие посреди буйной зелени своих живых собратьев, и думаю, что в этом вечном соседстве живого и мертвого есть что-то огромное, великое, важное… Нечто, ускользающее от меня… Оно вертится где-то на сумрачной грани между рассудком и тем, что скрыто под ним, в тени, как слово, которое порой кажется, вот-вот вспомнишь, но мне так и не удается ухватить его.
Потихоньку плетусь к Колосу и встречаю на одной из тропинок Игорька. Он смотрит на черное дупло в огромном дубе, когда-то выжженном изнутри молнией. В детстве почти любого жителя Колоса пугали Бабой-ягой, обитающей в этом дупле. Но теперь-то я знаю, где на самом деле живет злобная ведьма…
Игорек замечает меня и улыбается. Пустые глаза, мутный взгляд, в уголке рта блестит слюна. «Где Игорь?» — спрашивает он, когда я подхожу ближе. Не знаю почему, но я останавливаюсь, смотрю ему в глаза и тихо отвечаю:
— А где я?
Я ничего не могу делать, ни о чем не могу думать, кроме того, что должен сделать завтра утром. Но домой не иду — неохота видеть маму или Грегори Пека, с которыми, может быть, придется общаться. Думаю позвонить Жмену, когда в кармане пищит телефон.
Долго смотрю на буквы и цифры — «Оля32», — пока не понимаю, кто это. Любопытно. Она вроде бы не собиралась в этой жизни со мной пересекаться снова. Мелькает мысль не отвечать, но побеждает желание хоть как-то отвлечься от постоянных размышлений о том, что будет завтра утром.
— Алло?
— Надо встретиться, — сразу говорит Оля. В голосе какие-то странные интонации — как будто встречаться ей со мной совсем не хочется, но нужно.
Смеюсь в телефон максимально холодно и говорю:
— Не звони мне больше.
Жму отбой, но перед этим слышу:
— Дебил! У меня тест по…
Замираю с заглохшим телефоном в руке. Все внутри внезапно охватывает смятение, в голове будто поднимается вихрь и бешеным торнадо крушит все мысли.
Заставляю себя успокоиться. Я подумаю об этом. Завтра. После утра. Может быть.
Черт, черт, черт, как же все сложно, как же рвет на куски, жжет нестерпимо, не дает продохнуть…
Телефон снова звонит. Размахиваюсь и швыряю его в кусты. Ладонь горит, как будто это был не телефон, а брусок раскаленной стали…
Мне вдруг страшно хочется увидеть кого-нибудь. Кого-то своего. А еще мне нужно чем-то себя занять, чтобы не думать о том, что я собираюсь сделать утром.
Звоню из автомата возле галантереи Жмену и Китайцу, но их нет дома. Набираю Долгопрудного, и он тут же снимает трубку, как будто стоял над телефоном и ждал звонка. Он говорит, что все собираются двинуть на дискач. Мне звонили, но меня дома не было, а мобильный не отвечал. Договариваемся встретиться возле гастронома.
— Ну и рожа у тебя, Шарапов… Тебя что, мамаша на дорожку утюгом огрела? — спрашивает Долгопрудный, прислонившийся к батарее старых, давно сломанных автоматов с газировкой. Он в криво обрезанных до колен джинсах и выгоревшей футболке «Nike»; стекла темных очков туманятся от выдохнутого дыма.
Показываю ему средний палец и жму протянутую руку.
— Чего так долго? Я тут уже вторую сигарету выкурил, пока тебя жду. А у меня их всего три.
— Иди на хер. Шел как мог.
— Ну ладно… Бабосы есть?
— Гривны три.
— Нормально. У меня пятерик. Нашел на остановке, прикинь?
Отклеившись от будки старого автомата, Долгопрудный направляется к двери гастронома. Иду следом. Внутри душно; солнце, проникая сквозь грязные окна, заставляет сиять пыль, которая медленно, тяжело вертится вокруг ленивых вентиляторов под потолком. В духоте разлит приторный запашок спиртного, доносящийся из кафетерия. Отец любил туда захаживать.
Берем пару литрушек «Веселого монаха» и вермута Алле, она пиво не пьет. Выходим, идем к опушке парка. Асфальт тротуара липнет к подошвам. Жарко. Вытаскиваю из пакета запотевшую холодную бутылку, прокатываю ее по лицу и выуживаю из кармана сигарету.
Долгопрудный достает из кармана, распечатывает и начинает грызть брикет «Мивины». Никогда не мог понять, зачем он вечно грызет это дерьмо. Я сам могу иногда слопать пачку-другую, запарив кипятком, но чтобы вот так…
Он успевает сожрать всю вермишель, когда мы ныряем в арку между шестым и восьмым домами и видим остальных, дожидающихся в тени каштанов у начала тропинки. Жмен, как обычно, швыряет раскладной ножик в дерево; ножик, как обычно, не втыкается и падает в траву: у Жмена даже с игрой в «ножички» дела всегда были крайне плохи.