Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ныне, хоть убей, не помню ничего.
В манеже три зимы меня ль не муштровали,
К езде на лошадях всемерно приучали;
Но всуе затевать, чего нет на роду:
Не только что с коня – с клячонки упаду.
Бог весть какой величины поэт получился бы из князя Долгорукова, если бы он ответственнее относился к своему таланту. Может быть, и не очень крупной. А так, валяющий экспромтом страницу за страницей, он очень оригинален и мил.
Что-то старомосковское, фамусовское – то есть фамусовские добродушие и любезная откровенность без расчетливости Фамусова, без его житейской хватки…
Семен Сергеевич Бобров. Тоже не совсем обычный поэт. Уроженец Ярославля, прибывший в Москву за знаниями и здесь почувствовавший, что не боги, так сказать, горшки обжигают, что в груди Семена Боброва тоже горит огонь, погасить который не властно ни время, «ни дождь разъедающий, ни жестокий Борей…»
Талантливость Боброва очевидна, сознание избранничества развилось в нем с необычайной силой; закончилось все это пьянством, чахоткой и безвременной смертью.
Полусумасшедший поэт, но с проблесками гениальности.
Какая густота подъемлется седая
К горящим небесам с простывших сих полей!
Смотри! почти везде простерлась мгла густая,
И атмосфера вся очреватела ей!
С востока ночь бежит к нам с красными очами… —
так пишет Бобров (в стихотворении «Прогулка в сумерки»), и уж точно здесь ощущается «соседство инобытия», вот только какого? Мистическая струя, пробивающаяся в творчестве Боброва, мутновата, источник ее сомнителен. Бобров – сын священника, и в своем стремительном взлете он от этого сословия оттолкнулся, влетел в Московский университет, в кружок Новикова, в масонский журнал «Покоящийся трудолюбец», в «дней Александровых прекрасное начало» – и сгорел в их атмосфере, которая вот уж действительно «чреватела» густой мистической мглой.
Подобно В. Петрову, Бобров – поэт, который может еще дождаться своего часа, обрести своего читателя. А при жизни он не знал читательского признания, и это, наверное, справедливо: эстетические притязания Боброва резко своеобразны, имеют мало общего с обычными человеческими представлениями о прекрасном. Боброва интересно изучать, легко восхищаться его стихами – для чтения они не годятся. Находясь в первоклассном поэтическом времени, Бобров нетерпеливо отмахивается от всех утешений, предлагаемых им, и устремляется в будущее – и в будущее, надо сказать, довольно скверное (футуризм, «научная» поэзия). Новатор и экспериментатор по призванию, что хорошего мог он создать, гребя всю жизнь против течения, способного дать (и давшего в следующем поколении) Пушкина, Тютчева, Баратынского?
Знакомясь с жизнью Семена Боброва, трудно отделаться от впечатления, что перед тобой именно загубленная жизнь. Бобров посвятил eе борьбе с ломоносовской системой стихосложения – и именно в те годы, когда система наконец заработала, начала на деле раскрывать свой громадный потенциал.
Проще было бы тронувшуюся с места снежную лавину повернуть вспять.
Тимофей Милетский, первый декадент в мировой литературе, ровно за четыреста лет до Рождества Христова написал:
Старого я не пою: новое мое – лучше!
Царь наш – юный Зевс, а Кроново царство миновало:
Прочь, старая Муза! —
и этими словами, кажется, навечно очертил и исчерпал круг возможностей авангардизма как художественного метода.
Легче легкого прогнать прочь старую Музу – единственная трудность заключается в том, что у юной Музы авангардиста «лучше» – не получается. Получается всегда хуже.
Пушкин – тот не был новатором. Пушкин ни от чего «старого» не отрекался, никаких открытий не сделал, он все получил готовым. У Пушкина было превосходное жизненное правило: «На свете дураков нет. У всякого свой ум, мне не скучно ни с кем, начиная от будочника и до царя». И он не скучал, подбирая крупицы золота, рассыпанные здесь и там у старых поэтов (и у Семена Боброва в том числе), и переливая их в совершенно новую, единственную на свете форму – «Жизнь и сочинения Александра Сергеевича Пушкина». А Семен Бобров, отмахнувшийся от опыта предшественников именно потому, что они были «дураки» (не читали Мильтона, Юнга и А. М. Кутузова) и «подлецы» (воспевали царей и цариц, состояли на государственной службе), оставил после себя лишь несколько тысяч стихотворных строк, вычурных и надутых, среди них же и самый снисходительный читатель не сыщет словечка, сказанного в простоте…
Остается сказать несколько слов о знакомстве Боброва с Радищевым. Разумеется, такое знакомство не могло сойти безнаказанно для более слабой (т. е. более разносторонней, менее фанатичной) натуры Семена Сергеевича. Многолетняя его борьба против рифмованных стихов, против силлабо-тонической системы стихосложения обычно и объясняется влиянием Радищева, для которого рифма и метр были лишь малой частью отвратительного старого миропорядка, подлежащего полному искоренению. Радищев, в свою очередь, высоко ценил творчество Боброва и, собравшись однажды посетить Крым, предполагал взять с собою плащ «для тумана, а Боброва в услажденье».
Первый русский революционер, собирающийся усладиться стихами первого русского авангардиста… Запомним на будущее эту многозначительную картину.
Не приходится сомневаться в том, что из Боброва сделали бы литературную знаменитость, родись он на сто лет позже; для своего времени, более уравновешенного, более нормального, он стал посмешищем.
Вяземский откликнулся на смерть Боброва эпиграммой:
Нет спора, что Бибрис богов языком пел,
Из смертных бо никто его не разумел.
Очень характерно то, что молодые карамзинисты, будущие арзамасцы, ценившие в жизни все высокое, культивировавшие наивно-возвышенные представления о значении поэтического искусства для судеб мира, высоты и святости обыденной жизни совсем не чувствовали и не понимали. Наполеоном ли стать на Аркольском мосту, броситься ли в пруд Бедной Лизой, но выделиться, «выйти из толпы» (по известному выражению Пушкина), прозвучать, так сказать, полнозвучным аккордом – без этого и жить не стоит.
И вот эти молодые люди непрерывно играют – с жизнью и со смертью, – то так, то этак заставляют повернуться пресловутую индейку-судьбу: вдруг да прозвучит вожделенный аккорд и восхищенный мир заплещет… Все они страшно деятельны, энергичны, шумят и хохочут, вечно куда-то спешат, скачут – и это определенно одержимость, хотя пока что и в легкой форме. Пока их просто «несет» – они как бы катятся с пологой ледяной горки, и даровое движение веселит их, будоражит кровь. («Вези куда-нибудь» – последнее слово известнейшего деятеля этой формации, завсегдатая тайных обществ и литературных кружков великолепного Репетилова).
Заигравшийся Вяземский пишет на смерть Боброва две эпиграммы и один шуточный некролог. Любой идиот понимает, что перед лицом смерти (во всяком случае – чужой) шутить нехорошо, непристойно, – умный