Мадам Оракул - Маргарет Этвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При всем том Фиделя я считала тигром в постели — с этими его сигарами и бородой, которыми, скорее всего, и объясняется мода на Кастро в Северной Америке. Но моим истинным любимцем был Мао — было видно, что он обожает поесть. Я представляла, как он с волчьим аппетитом, с наслаждением и без зазрения совести поглощает горы китайской еды, между тем как по нему ползают счастливые китайские дети. Раздутый Веселый Зеленый Гигант, только желтый. Он писал стихи и жил весело, был толстым, но невероятно удачливым человеком и ничего не принимал всерьез. От домашней жизни Сталина веет невероятной скукой, к тому же о ней так много известно, и вообще, он был ужасный пуританин. Но Мао… настоящий сад наслаждений. Он любил фокусников, спектакли, красный цвет, флаги, парады, настольный теннис; понимал, что людям нужны не только проповеди, но и пища, и побег от действительности. Мне нравилось представлять его в ванне, в мыльной пене — радостно сияющего огромного херувима, который жмурится от наслаждения, пока обожающая женщина — я! — трет ему спинку.
С моей же точки зрения, любить теорию невозможно. И я любила Артура не за политические взгляды, хоть они и придавали ему некое отстраненное величие, будто оперный плаще красным подбоем. Я любила его за слегка торчащие уши и манеру истинного Уроженца Атлантических провинций произносить некоторые слова с придыханием; мы в Онтарио говорим не так. Мне такой выговор казался экзотикой. Я любила его убежденный аскетизм, и серьезный идеализм, и смешную (для меня) экономность — он использовал чайные пакетики дважды, — и привычку засовывать в ухо палец; любила его дальнозоркость и потрепанные очки для чтения, которые ему приходилось носить. Однажды я сказала:
— Наверно, поэтому я тебе и нравлюсь, что ты не видишь вблизи, какая я на самом деле.
Для таких шуток было рановато; Артур ответил:
— Нет, не поэтому. — Повисла долгая, неловкая пауза: он будто задумался над тем, почему же все-таки я ему нравлюсь. Или, с упавшим сердцем подумала я, нравлюсь ли вообще.
В том-то и заключалась проблема. Я не знала, что именно испытывает ко мне Артур, и испытывает ли хоть что-нибудь. Ему, очевидно, было приятно рассуждать со мной об идеях гражданского неповиновения, точнее, рассказывать о них — мне хватало ума не выдавать своей необразованности; по большей части я просто кивала. Он брал меня с собой раздавать листовки и с удовольствием съедал сэндвичи, которые я приносила. Рассказывал о своем прошлом, об отце-судье и матери — религиозной фанатичке. Отец настаивал, чтобы Артур стал адвокатом, а мать — врачом-миссионером, самое меньшее. Артур вопреки желанию обоих решил заняться философией, но не смог пробиться сквозь силлогизмы. («Лысый человек, бесспорно, лыс, — сказал он как-то, — но какое отношение это имеет к его личности?» Я в кои-то веки без всякого лицемерия согласилась… пока не задумалась: а что, если этот лысый — ты?) Артур ушел после третьего курса; взял академический отпуск, чтобы подумать о своем истинном пути. (Этим мы с ним отличались: у Артура был истинный путь или даже несколько, но в каждый конкретный момент — один. У меня никаких путей не было. Заросли, овраги, пруды, топи, болота, лабиринты — только не пути.)
Потом Артура вовлекли в движение против атомной бомбы, и оно поглотило его на целых два года. Он отдавал этому движению много времени и сил, но по-чему-то все время оставался сбоку припеку и до сих пор раздавал листовки. Может, потому, что был канадцем?
Я излучала сочувствие и понимание. Мы сидели в дешевом ресторанчике, пропахшем бараньим жиром, и ели яичницу, картошку и горошек — то, чем в основном питался Артур. У него подходили к концу деньги; скоро опять придется устраиваться на очередную работу, подметать полы, складывать салфетки или, не дай бог, мыть посуду. Либо уж принять от родителей то, что Артур считал взяткой, и вернуться в Торонто, в университет, который он ненавидел с холодной, умозрительной страстностью.
В его квартире в Эрлз-Корте имелась маленькая кухонька, но Артур не любил готовить, да и в кухне была сплошная помойка. Квартиру он снимал с двумя Другими молодыми людьми. Один, новозеландец, учился в Лондонской школе экономики, питался холодной консервированной фасолью с кетчупом и оставлял за собой тарелки, похожие на миниатюрные
сцены убийства. Второй, радикал из Индии с газельими глазами, варил шелушеный рис с карри и тоже бросал посуду немытой. Артур не терпел грязи и беспорядка, однако не был брезглив настолько, чтобы мыть за другими, поэтому мы просто не ели дома. Раз или два я, приходя, наводила порядок на кухне, однако ни к чему хорошему это не привело, скорее наоборот. Прежде всего, у Артура в отношении меня родилась еще одна иллюзия, я же по натуре была отнюдь не из тех, кто наводит чистоту, и позднее, узнав об этом, он очень разочаровался. А во-вторых, новозеландец (его звали Слокум) стал гоняться за мной по кухне с приставаниями («Ну давай, чего тебе стоит, один разочек, я, как притащился в эту чертову страну, еще ни разу, здесь ни у кого нет сердца, ну давай»), а индийский радикал потерял ко мне уважение, которое изначально испытывал — как к «политиков, — и начал смотреть на меня коровьими глазами и раздувать ноздри. Видимо, нельзя быть одновременно посудомойкой и уважаемой ученой дамой.
Между тем мы с Артуром держались за руки, дальше дело не шло, а жизнь с Полом становилась все невыносимей. Вдруг он меня выследит, увидит, как мы с Артуром раздаем листовки, вызовет его на дуэль или сделает еще какую-нибудь гадость в том же духе? Ноя ведь люблю Артура, а не Пола, подумала я. И решилась на отчаянные меры.
Дождавшись, когда Пол уйдет в банк, я собрала все свои вещи — в том числе пишущую машинку и наполовину законченное «Бегство от любви» — и оставила записку Полу. Сначала хотела написать: «Дорогой, так лучше для нас обоих», но, понимая, что этому недостает драматизма, вывела: «Я причиняю тебе одни страдания. Так продолжаться не может. Нам не суждено быть вместе». Вряд ли он сможет меня выследить, а скорее всего, не станет и пытаться. С другой стороны, он так заботится о своей чести, что вполне способен в один прекрасный вечер возникнуть на пороге с каким-нибудь смешным, театральным оружием, вроде ножа для разрезания бумаг или открытой бритвы. С пистолетом я его не представляла; это было бы слишком современно. Боясь потерять решимость, я загрузила свой багаж в такси и вскоре выгрузила его уже на Артуровом пороге. Я заранее убедилась, что он будет дома.
— Меня выселили, — объявила я.
Артур моргнул.
— Вот так вдруг? — спросил он. — Это же незаконно.
— И тем не менее, — сказала я. — Из-за моих политических взглядов. Хозяин нашел листовки… Понимаешь, у него сугубо правые убеждения… Был страшный скандал. (До известной степени это правда, подумалось мне. Пол вроде как мой хозяин и правый радикал. И все же я чувствовала себя мошенницей.)
— А, — сказал Артур. — Что ж, в таком случае… — В его глазах я стала политической беженкой. Он пригласил меня войти, чтобы подумать, как быть дальше, и даже помог втащить по лестнице чемоданы.
— У меня совершенно нет денег, — пожаловалась я за чаем, который сама же и приготовила на его грязной кухне. Денег не было и у Артура. И ни у кого из соседей, это он знал наверняка. — А больше я в Лондоне никого не знаю.
— Ты можешь спать на диване, — решил он, — пока не найдешь работу. — Что еще он мог сказать? Мы оба посмотрели на диван, древний и продавленный до потери обивки.
На диване я проспала две ночи, а после стала спать с Артуром. Мы даже занимались любовью. Из-за его политической горячности я рассчитывала на известное рвение, однако первые несколько раз все происходило намного быстрее, чем я привыкла.
— Артур, — бестактно спросила я, — а ты уже спал с женщинами?
Наступила пауза, и я почувствовала, как напряглись мышцы у него на шее.
— Естественно, — холодно ответил он. Эта был единственный раз, когда он сознательно мне солгал.
После того, как я оказалась у него дома, под самым носом, Артур начал обращать на меня больше внимания. Он даже был нежен по-своему: расчесывал мне волосы, неловко, но очень сосредоточенно, а иногда подходил сзади и обнимал, ни с того ни с сего, как плюшевого медведя. Мои глаза светились от счастья: я встретила своего мужчину вместе с делом, которому могла себя посвятить. Жизнь обрела смысл.
Но были и трудности: вездесущие индиец с новозеландцем врывались по утрам, чтобы занять у Артура пару шиллингов, при этом новозеландец гнусно скалился, а аскет-индиец источал осуждение — узнав, что мы спим вместе, он тут же преисполнился к нам неприязнью. Новозеландец любил сидеть на диване, слушая транзистор и быстро считая шепотом, а индиец, принимая ванну, бросал на пол полотенца. Он часто повторял, что ни кто не понимает всех ужасов кастовой системы лучше человека, который в ней вырос; при этом ничего не мог с собой поделать и к тем, кто подбирал полотенца, относился как к прислуге. Обоих оскорбляло мое присутствие; или, скорее, то, что казалось им Артуровым везением. Артур их зависти не чувствовал — как и того, что ему повезло.