Мадам Оракул - Маргарет Этвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако заплатили мне меньше, чем обычно, не только из-за объема — в «Коломбине» платили пословно, — но и потому, что эти сволочи понимали, что я нуждаюсь в деньгах. «Конец несколько не прописан», — говорилось в рецензии. Впрочем, на авиабилет в один конец мне хватило.
Мать действительно умерла. Хуже того, я пропустила похороны. Позвонить из аэропорта я не догадалась и, поднимаясь на крыльцо нашего дома, не знала, встретит меня кто-нибудь или нет.
Был вечер, в окнах горел свет. Я постучала; никто не ответил. Дотронувшись до двери, я обнаружила, что та открыта; вошла. И сразу поняла, что матери нет: часть кресел была без полиэтиленовых чехлов. Она бы такого не допустила. По ее правилам, или уж все в чехлах, или без: гостиная обладала двумя очень разными обличьями, в зависимости от того, принимала мать гостей или нет. Непокрытые кресла выглядели неприлично, точно расстегнутые ширинки.
Отец сидел в кресле. В ботинках — еще одно доказательство. Он читал какую-то дешевую книжку, невнимательно, будто больше не видел необходимости погружаться в нее целиком. Я успела это разглядеть за ту секунду, пока он меня не замечал.
— Мама умерла, — сообщил отец. — Входи, садись, ты, должно быть, очень долго добиралась.
Он выглядел старше, чем я помнила, но в лице появилось больше определенности. Прежде оно было плоским, как монета, точнее даже, монета, расплющенная колесами поезда; черты казались стертыми — не совсем, частично — и проступали неясно, расплывчато, словно из-под марли. А теперь они начали проявляться: светло-голубые, проницательные глаза-никогда не считала его проницательным, — тонкий, немного дерзкий рот, рот игрока. Почему я раньше этого не замечала?
Он рассказал, что, вернувшись вечером из больницы, нашел мать в подвале, у лестницы. На виске у нее был синяк, а шея очень неестественно вывернута — сломана, как он почти сразу понял. Твердо зная, что она мертва, он все же для проформы вызвал «скорую помощь». Она была в домашнем халате и розовых шлепанцах — должно быть, поскользнулась, сказал отец, упала с лестницы, ударилась несколько раз головой и в конце концов сломала шею. Он намекнул, что в последнее время мать излишне много пила. Коронер вынес вердикт: случайная смерть. Что же еще, если следов пребывания в доме посторонних не обнаружили и из дома ничего не пропало. Это был мой самый данный разговор с отцом за всю жизнь.
Я почувствовала себя очень виноватой сразу по многим причинам. Я ее бросила, ушла, хотя знала, что она несчастна. Не поверила телеграмме, подозревала ее в разных кознях и даже не приехала на похороны. Захлопнула перед ней дверь в момент ее смерти, который, впрочем, не могли установить точно — отец нашел ее через пять, а то и шесть часов. Я чувствовала себя убийцей, хотя формально это было не так.
В ту ночь я пошла к холодильнику — ее холодильнику — и в тоске и отчаянии безо всякого удовольствия стремительно сожрала все, что нашла: полкурицы, четверть фунта масла, покупное пирожное с банановым кремом, два батона хлеба и банку клубничного Джема из буфета. Мне казалось, что она вот-вот должна возникнуть на пороге и пронзить меня тем брезгливым, но втайне удовлетворенным взглядом, который я так хорошо помнила, — ей нравилось заставать меня на месте преступления. Но, несмотря на этот ритуал, который так часто вызывал ее раньше, она не появилась. За ночь меня дважды вырвало. Рецидивы обжорства больше не повторялись.
Подозревать отца я начала на следующий день, когда за завтраком, глядя на меня новыми, лукавыми глазами, он проговорил так, будто долго репетировал:
— Может, тебе трудно в это поверить, но я любил твою мать.
Мне действительно было трудно в это поверить. Я хорошо знала про отдельные, пусть и стоявшие рядом, кровати; про взаимные обиды и обвинения; знала, что, сточки зрения моей матери, мы с отцом не оправдывали жертв, на которые ей приходилось идти и которые, как ей казалось, заслуживали вознаграждения. Она часто повторяла, что ее никто не ценит, и это отнюдь не было паранойей. Ее действительно не ценили, хотя она всегда поступала правильно, посвятила жизнь семье, сделала это своей работой, карьерой, а посмотрите на них: жирная растрепа-дочь и муж, от которого слова не дождешься. К тому же он отказывался переезжать обратно в Роуздейл, к благословенному источнику респектабельных англосаксонских денег, а ведь там когда-то жила его семья, он что, стыдится собственной жены? Вероятно, ответ был «да», хотя на такие тирады отец, как правило, отвечал молчанием либо говорил, что не любит Роуздейл. Мать отвечала, что он не любит ее, и я с этим соглашалась.
С чего же вдруг такое признание? «Я любил твою мать»! Он хочет, чтобы я так думала, это ясно; но ясно и другое: он не ожидал, что я приеду из Англии. Он уже отдал одежду матери Обществу инвалидов, натоптал на ковре, накопил в раковине немытой посуды дня за три — словом, злостно, систематически нарушал ее правила. А на второй день сказал еще более подозрительную вещь:
— Без нее в доме все совсем не так, — при этом вздохнул и грустно на меня посмотрел. Его глаза умоляли поверить, встать на его сторону, держать язык за зубами. Я вдруг представила, как он тайком выбирается из больницы — в белой маске, чтобы его не узнали, — приезжает домой, открывает дверь собственным ключом, входит, снимает ботинки, надевает шлепанцы, прокрадывается матери за спину… Он врач, он был подпольщиком, убивал, он знает, как сломать человеку шею и выдать это за несчастный случай. Несмотря на все морщины и вздохи, он выглядел хитрым и довольным, как человек, которому что-то сошло с РУК.
Я тщетно пыталась убедить себя, что отец на такое не способен. Но нет, в известных обстоятельствах каждый способен на что угодно. Я стала придумывать мотивы: другая женщина, другой мужчина, страховка, неожиданное и невыносимое оскорбление. Я искала следы помады на воротничках его рубашек, листала какие-то официальные бумаги из письменного стола, подслушивала телефонные разговоры, притаившись на лестнице. Но ничего подозрительного не нашла и, сомневаясь в своей правоте, вскоре прекратила расследование. А даже и узнав, что отец — убийца, что я могла предпринять?
Я переключилась на мать; теперь, когда ее нет, можно позволить себе о ней подумать. Что с ней сделали, почему она со мной так обращалась? Больше, чем когда-либо, мне хотелось спросить отца: была ли она беременна, когда выходила замуж? А еще про молодого человека из альбома, в белом костюме и с дорогой машиной, с которым она была «как бы» помолвлена. Как бы. Под этими словами скрывалась трагедия. Может, он ее бросил из-за того, что ее отец был начальником железнодорожной станции? А мой отец оказался запасным вариантом, несмотря на то что был выше ее по общественному положению?
Я достала альбом, чтобы освежить память. Вдруг по выражениям лиц можно будет что-то понять? Но лицо молодого человека во фланелевом костюме на всех фотографиях оказалось вырезано — аккуратно, будто бритвой. Лицо отца тоже. Осталась одна мать, юная и прелестная; она весело смеялась, глядя в объектив и держа за руки своих безголовых мужчин. Я целый час просидела за столом перед раскрытым альбом, потрясенная свидетельствами ее гнева. Я словно видела ее за этим занятием: длинные пальцы, со свирепой точностью вырезающие прошлое, которое стало настоящим и предательски бросило ее в этом доме, этой синтетической гробнице, откуда нет выхода. Наверное, именно так она себя чувствовала. Мне пришло в голову, что она могла совершить самоубийство; правда, я никогда не слышала, чтобы люди кончали с собой, бросаясь с лестниц в подвалы. Но это объяснило бы, почему у отца вороватый вид, почему он так стремится убедить меня в своих чувствах к ней и поскорее избавиться от ее вещей — они напоминали, что и он виноват в ее смерти. Впервые в жизни я почувствовала, насколько несправедливо то, что все любили тетю Лу, но никто не любил мою мать, никогда по-настоящему не любил. Для этого она была слишком неистовой.
В этом была и моя вина. Правильно ли я поступила, когда решила сама отвечать за свою жизнь и убежала из дома? А до того? Я, жирный, дефективный ребенок, все время выдавала ее перед обществом, раскрывала ее карты: она не то, чем кажется. Я была камнем у нее на шее, живым доказательством того, как необоснованны ее претензии на светскость и элегантность. И все равно она — моя мать и когда-то любила меня, пусть даже я почти ничего не помню. Но это она причесывала меня и брала на руки, чтобы я посмотрела на свое отражение в трюмо, и обнимала на людях, при других мамах.
Я грустила о ней много дней. Мне хотелось знать все подробности ее жизни — и смерти. Что произошло на самом деле? И главное: если она умерла в розовом халате и тапочках, то почему явилась ко мне в синем костюме 1949 года? Я решила найти Леду Спротт и попросить о частном сеансе.