Расстрелянный ветер - Станислав Мелешин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нету Гераськи! Ирод! Я ведь пострадал, боль у меня… Плыть надо! Пошли кого за ним.
«Ничего с тобой не будет! Заживет боль, не краля какая». Васька отложил чашку, утерся рукавом и встал:
— Ну с того бы и начал… А за плоты я отвечаю. И разбивать их никому не позволю. Сколько надо, столько и прождем. Понял? Ясно!
«Да, Герасима долго нету. Все уговаривает ее. Вот баба, ночью вся его была, а утром — жизни испугалась. Раздумала, наверно! Я бы ее окрутил… И душой и телом! Пойти помочь, что ли!»
Жвакин застонал и снова уселся в сторонке на то бревно, на котором баюкал свою руку.
— Крепите плоты! — скомандовал Васька, тряхнув рыжими кудрями. — Пойду за Григорьевым. Что он там прохлаждается? — и спрыгнул на берег.
Поднялся по камням, пошел по твердой, высохшей глине, посвистывая.
«И эту, что ли, умыкнуть? — подумал он об Авдотье. — Тяжела, не донести! Нет, не пойдет она на уговоры! Вдвоем — уговорим!»
Васька рассмеялся.
Не знал он о том, что случилось в его отсутствие; только обойдя скалы, увидел пламя и бестолково шумящую толпу мужиков и баб вокруг бани.
В сердце толкнулась тревога, и он побежал, задыхаясь и перепрыгивая через камни.
…А произошло вот что.
Григорий вошел в низкую баню, врытую в землю, осмотрелся и сразу вдохнул в себя горячий воздух, пахнувший паром и горелой березой. Баня как баня, какие можно встретить в любой деревне, — с прокопченными черными бревнами, с соломой, устланной на полу, и котлом, вделанным в камни, с полкой-лежанкой, на которой стояли два круглых таза, а на стене — сухие березовые веники.
Только разница в том, что здесь на полке было большое отверстие, закрытое фанерой, чтоб в случае надобности подпустить свежего воздуха, да дыра в углу для стока воды.
Вокруг бани огороды, заросшие у плетней крапивой и лопухом, дикой коноплей и репейником.
— Сымай одежду-то. Помою тебя… — приказала Авдотья и брызнула из ушата холодной воды на раскаленные камни. Камни зашипели, выстрелили облаком пара к потолку и скрыли голого Григорьева.
Разделась и Авдотья. Ей предстояло тереть Григорьеву спину, подавать воды и попарить его веником. Оставаться в одежде в горячих четырех стенах было невозможно, и сна скинула ее, оставив кофту и юбки в предбаннике, под заборчиком. Дверь она закрыла наглухо.
Они мылись вдвоем, не стыдясь друг друга, как муж и жена, позабыв обо всем на свете.
Григорьев несколько раз порывался спросить у нее: «Ну, что, надумала уйти со мной? Видишь, как нам с тобой хорошо», — но стеснялся, решив, что неудобно разговаривать об этом с голым человеком. Авдотья же молчала, и все лила холодную воду на раскаленные камни.
В это время вернулся из тайги Савелий. Вернулся с охоты пустой, порасстреляв все патроны, голодный и злой. Больше всего его тревожило не то, что он пришел без добычи, а молва, которая разнесется по дворам, что, мол, Савелий опять натощак и без убитой вороны. Над ним подсмеивались мужики, которые меж собой давно решили, что «Савелий на медведя негож».
Дома он не застал Авдотью, во дворе ее не было, в огороде не видно.
Соседи, пересмеиваясь меж собой, указали ему на баню, над которой колыхалось марево от пара, и шепнули между прочим, что «у Авдотьи добыча оказалась куда богаче, вот и потрошит ее в бане на радостях».
Савелий и за ним любопытные побежали по огородам к бане, и вскоре его ругательства всполошили весь хутор. Тощий и бледный охотничек Савелий не знал, что делать. Он взмахивал руками, смотрел в щели, и каждый раз, отпрянув, плаксиво кривил губы. При этом рябоватые щеки его жалко дрожали.
— Мужики, да что же это такое? Среди бела дня… Авдотья-то, Авдотьюшка с блудом схлестнулась!
Его подзадоривали возмущенные, веселые выкрики:
— Знамо бесстыжество! От мужа в бане хорониться.
— Поди, с другим-то ей слаще, чем с тобой!
— Эх, Савелий, Савелий…
Кто-то крикнул хрипло и хмуро:
— Поджигай баню! Чего смотришь! Блуд огню предай!
Савелий заплакал беззвучно от стыда и позора, от слабости, что вот решиться на такое у него не хватает сил.
— Без одежки — не уйдут!
— А ну, кто там, выходи!
Бабы посмеивались и прятались за спины мужиков.
Кто-то подтолкнул Савелия вперед — он схватил одежду Авдотьи и, бросив себе под ноги, стал ожесточенно топтать ее сапогами.
— Побереги юбки-то! Новые!
— Да что же это у них… ни стыда, ни совести.
— И не выходят. Молчат!
— А вот мы сейчас подпалим…
Савелий бегал, дергал каждого за рукав, спрашивал:
— Спичечек, спичечек, любезные, принесите-ка!
Подожгли баню. Она начала гореть с крыши. Огонь разгорался плохо: бревна настила намокли от пара. Но вот затрещала перекладина, стреляя, и вспыхнуло пламя, разом охватывая стены.
Вдруг дверь откинулась, отброшенная сильным ударом, и навстречу толпе вышел Григорьев, одетый. Вышел и встал перед всеми, упрямо прижав подбородок к груди. Губы сжаты и бледны. Глаза, открытые и злые, осмотрели — прощупали всех. Толпа подалась назад, увидев в руках у чужого громадного человека топор.
Расступились. Бабы ахнули.
— Размозжу, кто тронет! — крикнул Григорьев, и в это время вышла Авдотья. Раздался чей-то смех и приглушенно умолк. Бабы зашептались, ругая Авдотью бесстыдницей и срамной. Мужики замолчали, осматривая ее тело. Савелий отшатнулся, закрыв лицо одеждой Авдотьи.
А она, не стыдясь, вырвала у мужа свое платье, прикрылась, накинула на себя и пошла вперед, не утирая крупных слез на щеках. Муж замахал на нее кулаками, но не бил, зная, что та даст сдачи.
В это время и подошел Васька, догадавшись о случившемся.
Баня пылала, но никто на огонь не смотрел. Глядели вслед Авдотье, и когда она обернулась и посмотрела на Григорьева, все засмеялись над Савелием, который стонал, смотрел, как догорает баня, и кричал ошалело:
— Утоплю-ю-сь!
— Идем, Герасим, на плоты. Связался… — дернул Васька за рукав бледного и хмурого Григорьева.
Григорьев вздохнул, дождался, пока Авдотья вошла с Савелием в избу, и бросил топор в крапиву.
Товарищи шли рядом, обходя камни, и, шурша сапогами в траве, шли медленно, опустив головы.
— Эх! — тяжело вздохнул Григорьев и сплюнул. — Я же по-серьезному, правильно хотел! Ан, вот как вышло…
Васька понимал, что Герасиму перед ним неудобно и он оправдывается, чтобы не было стыдно. Успокоил:
— Авдотье тоже не легче.
— Ну, она теперь притихнет! — упрекнул женщину Григорьев. — Бабы народ такой… Глаза разбегутся, а сердце стоит!
— А вот посмотрим: всерьез она или так.
Григорьев горько усмехнулся.
— Ладно, поплыли!
— Эх, жаль! Вот у вас с Авдотьей жизнь завязалась, сквозь воду и огонь прошли, а не будет она твоей женой. Не решится!
— Все-таки домой пошла — не за мной! — сказал Григорьев и оглянулся. — Ну, да теперь шабаш! Чужая! В моей жизни сердце ее стучать не будет! Плывем!
Но поплыть им не удалось Сломанное рулевое бревно заменять пришлось до вечера. Вода еще не схлынула, и чуть было двинувшиеся плоты, как нарочно, застряли, застряли надолго и безнадежно меж подводных глыб обвалившейся скалы. Задние плоты силой течения напирали, и головной плот еще крепче вклинился в каменную щель — не сдвинуть. Решили подождать, когда схлынет вода. А схлынет она к утру.
Григорьев затосковал и все посматривал за скалы на глиняную дорогу, синюю от вечернего света, — не бежит ли Авдотья. На душе его было грустно и сумрачно. Что ж, одним махом нельзя перевернуть жизнь. Видно, такова его судьба, он уедет один, а она останется… Трудно ей сразу — в другую жизнь!
За день травы и сосны высохли, нагретые скалы были горячи и жарко пахли камнем и мохом, как в бане.
Ночью, когда только-только замерцали звезды, стало прохладно, но от лаковой тяжелой воды веяло теплом, пахнущим щепкой, травами, смолой. Воздух, до неба темный, скрыл тайгу, в тишине позванивали шорохи. У палатки на столике горел фонарь с красным пламенем за стеклом. Свет веером раскинулся вокруг, будто облако над костром.
Васька уснул, положив пиджак на бревно, а на пиджак — голову. Жвакин лежал на спине, будто смотрел от нечего делать в небо. Саминдалов и Майра на последнем плоту уснули раньше всех, укрывшись с головой.
Григорьев, спустив босые ноги в воду, медленно стирал рубаху и подглядывал сон Коли и Тони. Они спали на жестком брезентовом плаще, спали, как дети. Голова Коли, лицо — в грудях девушки, так и уснул с улыбкой. А у Тони на лице хмурое выражение — гневно сжаты тонкие губы: никому не отдаст свое ласковое, уготовленное самой судьбой счастье!
Григорьев долго смотрел на них, будто оберегал сон молодых, и вспоминал себя молодым. И ему когда-то ничего не надо было, кроме свидания и ласкового смеха Ганны!
В груди шевельнулось какое-то новое, нежное чувство, когда он смотрел на Тоню и Колю. Ему захотелось позаботиться о них, укрыть их потеплее, поправить подушки и погладить обоих по голове. На сердце хлынула досада: вот ему уже за сорок, а он еще не был отцом, и нет у него семьи, сына или дочери… Так можно и всю жизнь прожить пустоцветом!