Расстрелянный ветер - Станислав Мелешин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорьев погрозил этому берегу кулаком, будто его обидели на всю жизнь…
У всех все было понятно: Саминдалов с Майрой — вместе, Коля берег Тоню, Григорьев был спокоен и думал о встрече с Авдотьей. Только Жвакин и Васька нервничали: у них все было впереди. Один был очень задумчив и серьезен, другой — стонал.
В Зарубине плоты остановились.
Жвакин сошел на берег — здесь неподалеку стояла его изба. Рука, забинтованная Тоней, была похожа на белую лапу, и он придерживал ее другой рукой. Жвакин грустно посмотрел на всех, счастливых и уставших, и виновато попросил:
— Ребята, братцы! Дорогие, хорошие, так вы в Зарайске замолвите за меня… По наряду зарплата, деньги мне за шесть ден… Почтой, почтой! Меня все здесь знают.
Ему пообещали.
Васька побывал у Глафиры, но изба ее была закрыта, и во дворе бешено рычали спущенные собаки. Он долго стучал в окно, в ворота, пока из-за калитки старушечий злой голос не спросил:
— Кто?
У Васьки чуть не остановилось сердце, и он грубо, с досады, потребовал:
— Где Глафира?!
Голос старушки притих:
— Уехала в Ивдель. На базар. Завтра воскресенье.
Ваське хотелось застучать кулаками в ворота: ему показалось, что Глафира спряталась где-нибудь. А ведь он так тосковал о ней на плотах, видя чужое счастье!
— Глафира ничего не передавала? — спросил он, снова требуя.
— Кому? — боязливо спросила старушка.
Хотел выругаться и сказать «жениху», но с отчаянья промолчал.
Старушечий голос проскрипел: «Нет», — и Васька ушел, заметив в окошечке-сердце, вырезанном в калитке, как на желтом песке двора петухи и куры деловито и настороженно клевали землю, ища корм. Ему стало почему-то до боли жутко, словно все здесь было ему чужое… Он вспомнил разговор с Григорьевым о жителях тайги, крадущих у государства, и прибавил шагу, направляясь к плотам…
Добывать — раньше казалось развеселой и легкой заботой: чем больше, тем завистливее к тебе другие. Иметь хватку менялы и торговца, отдаваясь какому-нибудь ремеслу, — и можно сойти за «кормильца», за «удачливого работника», за кого угодно, даже за черта. На это требуется человеку небольшой ум и первобытная совесть. Но это же постыдное дело, которому жалко отдавать целую жизнь?
Глафира ничего не бросит, она хозяйка, у нее вся жизнь уйдет на то, чтобы сохранить все добро для собственной жизни. А разве эту жизнь она бросит?!
Ничего не проникнет через заборы ее избы, даже, как оказалось, его любовь. Нет бы подождать его — базар зовет! Ее крепкая изба с заборами, как островок, до которого не долетают ни шум плотов, ни удары буровых вышек на краю Зарубина, ни голоса геологов у сельсовета.
На базар! На базар! Забыла и о любви и о нем. Ведь он, Васька, ей уже родной… А ей выручка дороже!
Злился, но в глазах стояла Глафира, красивая, виноватая, с укором: милый, ведь я для тебя, для нас.
И почему он оказался злым и обиженным, нет — оскорбленным? Вот помогал всем в беде, устраивал чужие жизни, а своей жизни устроить не смог, чтоб не было обиды и досады. Вот пришла любовь-сила, но ее мало человеку для жизни, и не может она приковать к сундучному счастью, потому что его любовь на рубле замешана…
Васька так был гневен и потрясен, что по дороге не замечал, как сшибал кулаком большие глупые шишки татарника, укалывая руку. Он даже не заглянул домой к матери и сестрам. И только когда плоты двинулись в Зарайск, навстречу перекатам, которые нужно пройти осторожно и дружно, Васька чуть успокоился. Успокоился потому, что все плотогоны стояли на местах у рулевых весел, ожидая его команды; потому, что плоты вышли на широкий водный простор, и все слилось вместе: и небо и вода. Ветер бил в лицо, поломал горизонт, и казалось, воды нет — одно небо впереди.
А у человека, крепко держащего руль и кричащего другим бодрые рабочие команды: «Навались!», «Поворачивай!», «Прямо гляди!», — у человека на сердце грусть…
Все в Зарубине вышли на берег: и охотники, и рыбаки, и сезонники-лесорубы, и приезжие геологи — и все махали руками вслед плотогонам: «Счастливого пути!». Не было только среди них Глафиры…
У человека на сердце грусть… Неужели он проплывет мимо своей любви, мимо своего счастья… И останется Глафира одна ожидать его, готовясь к богатой свадьбе. Нет, он вернется, пусть со свадьбой придется подождать — он вернется! Он возьмет ее за руку, надменную и строгую, красивую и пока чужую, и поведет к людям, на простор, к шуму, и заставит ее хорошеть душой, и помогать всем в беде и в работе, делать других счастливыми.
Ах, Васька, Васька… Был ты веселый, отчаянный, а стал — злой… Кто знает: полюбишь ли ты Глафиру другой любовью, в которой не будет обиды и досады? Ведь не так уж много за эти дни изменилось. Просто человек загрустил… Все по-прежнему. Кого ты знаешь — они будут по-своему счастливы. Саминдалов и Майра поженятся, когда девушка станет совершеннолетней, будут они жить на лесозаводе. Авдотья бросит своего Савелия и приедет к Григорьеву — наконец-то он станет семьянином и заживет полной жизнью. У Жвакина перестанет болеть рука, и опять будет этот старик жить ремеслом, бродяжничая по тайге, гоняясь за длинным рублем. У Тони родится ребенок, и Коля еще больше привяжется к ней — их будет трое, и они станут еще сильнее и нежнее друг к другу… А ты…
Загрустил в этом мире, большом и малом, где жизнь и свобода сильнее любви, где хозяин тот, кто делает других счастливыми. У тебя только одна тревога: что будет дальше? Когда ты увидишь Глафиру? И как вы будете жить? Что делать? И, вообще, знаешь ли ты, что такое жизнь?
Магнитогорск — Челябинск
1957 г.
РАБОЧИЕ ЛЮДИ
Повесть
АВАРИЯ
В семь часов пятнадцать минут августовского душного утра из раскаленной до гудения мартеновской печи, разворотив летку, хлынул с шестиметровой высоты тяжелый огненный поток жидкой стали. Сжигая воздух, щелкая по стенам брызгами-пулями, сталь густо хлестала, шлепалась о каменную кладку и опорные колонны громоподобно гудела, разливаясь по чугунным плитам рабочей площадки.
Желто-красные пламенные шары катились по воздуху в темь, озаряя холодные железные конструкции здания, подкрановые балки и фермы мартеновского цеха.
Заглушая крики и ругань растерявшихся сталеваров, огненный поток плавил чугунные плиты, вгрызался, вспухая, в землю, выгибал и скручивал рельсы, оглушительно взрывался у воды. Горячее пыльно-грязное облако заполнило цех, кипело и, шипя, обволакивало переплеты широких окон. Где-то в середине облака вспыхнуло пламя. Стало жарко, светло и красно, как на пожаре. Зарумянились на мгновенье металлические лестницы, свод, вспотевшие стекла, и сквозь шум, лязг и крики раздался тугой, тяжелый выхлоп, будто сама мартеновская печь обрушилась на пол, грозя сдвинуть стены и железные крепления. Потом стало темно и тихо.
— Прохлопали солнышко-то! — тяжело выдохнул сутуловатый сталевар Пыльников.
Мастер Байбардин, глотая горячий с пылью и паром воздух, гневно взмахнул рукой:
— Глупое солнце! — и выругался.
— И-ээ-ех! — стонал сквозь зубы маленький и тонкий Павлик Чайко, первый подручный, посматривая на двух молчащих помощников.
Из-под твердеющих краев побуревшей стали лениво поднимались клубы белого тяжелого дыма, слышался треск каменных плит и одинокие выстрелы мокрой земли.
Лопалась, разламывалась, сдвигалась и сама остывавшая черная сталь, издавая скрежет и лязг.
— Что ж, подойдем, теперь не страшно, — сказал Пыльников. — Ах ты, мать честная, ах ты…
Байбардин, заметив слезы на глазах остроносого Павлика Чайко, крякнул и, вытерев полные руки о суконную робу, подкрутил мокрые седые усы.
— Ничего, сынок, научишься сталь варить! — хлопнул он Чайко по плечу, подтолкнул вперед и грустно выговорил:
— А вот мой Васька не пошел в сталевары — в другом цеху легче!
Вздохнул и отошел, по-старчески пригнувшись. И было непонятно, к чему относится вздох: к тому ли, что его Васька не пошел в сталевары, или к тому, что произошла авария.
Павлику стало жаль мастера. Он увидел, что у того приподнялись усы, придавая усталому лицу горькое, задумчивое выражение. Триста семьдесят тонн металла, холодея, мертвым глупым слитком придавили пол, залили подъездные пути, вздыбились бесформенным, безобразным «козлом». Остывшая печь холодно молчала. Равнодушно зияла развороченная лётка. Насмешливо жужжали мощные вентиляторы: освежающая прохлада никому не была нужна. И словно в укор, где-то под фермами, наверху, вспыхивал веселый белый свет электросварки. Гудели, готовясь выпустить добротные плавки, соседние жаркие печи, грохотали завалочные машины, попискивали паровозы, подталкивая пустые изложницы, оглушительно разворачивались огромные краны, подавая к желобам разливочные ковши. А у рабочих аварийной пустой печи рождалась ненависть к пролившемуся на дол металлу и жалость к самим себе.