По следам знакомых героев - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каким образом? — удивился Уотсон.
— А вспомните-ка вот эти строки:
«Но, получив посланье Тани,Онегин живо тронут был:Язык девических мечтанийВ нем думы роем возмутил;И вспомнил он Татьяны милойИ бледный цвет, и вид унылыйИ в сладостный, безгрешный сонДушою погрузился он.Быть может, чувствий пыл старинныйИм на минуту овладел…»
Как видите, он не вполне к ней равнодушен. И он не лгал, не лукавил потом, говоря: «Я, верно б, вас одну избрал в подруги дней моих печальных…», «Я вас люблю любовью брата и, может быть, еще нежней». Должен вам сказать, что Онегин фигура довольно-таки сложная. Чтобы разобраться в этом, надо прежде всего понять, как сам автор, сам Александр Сергеевич Пушкин, относился к этому своему герою.
— По-моему, он относился к нему весьма иронически, — заметил Уотсон.
— Как сказать! — не согласился Холмс. — Я думаю, это ваше впечатление слегка поверхностно. Если бы вы чуть внимательнее, чуть пристальнее вгляделись в эту проблему, вы очень легко убедились бы, что в разное время он относился к нему по-разному.
— То есть?
— Первая глава «Онегина» была напечатана в 1825 году. Сохранился черновой набросок пушкинского предисловия к этой главе. Вот он, можете взглянуть.
Холмс достал из бюро листок бумаги.
— «Первая песнь „Евгения Онегина“, — прочел он, — представляет нечто целое. Она в себе заключает сатирическое описание петербургской жизни молодого русского в конце 1819 года… Очень справедливо будет осуждать характер главного лица, напоминающего Чильд Гарольда…»
— А! Что я говорил?! — обрадовался Уотсон. — Выходит, я был прав!
— Выходит, что так… Дальше в этом же предисловии Пушкин упоминает сатиру нравов Ювенала, Петрония, Вольтера, Байрона и снова называет свой роман сатирическим.
— Все это лишь подтверждает мою правоту! — не преминул еще раз подчеркнуть Уотсон.
— Не торопитесь, друг мой, — прервал его Холмс. — В том же 1825 году, 9 марта, друг Пушкина Бестужев написал Александру Сергеевичу довольно обстоятельное письмо, в котором откровенно высказал свое мнение о первой главе «Онегина», которую он только что прочитал.
— Интересно!
Холмс взял с полки том переписки Пушкина с русскими писателями.
— «Чтобы убить в высоте орла, — прочел он, — надобно и много искусства и хорошее ружье. Ружье — талант, птица — предмет. Для чего же тебе из пушки стрелять в бабочку?..»
— Позвольте! — озадаченно спросил Уотсон. — Это кого же он подразумевает под бабочкой?
— Онегина. Он считает, что личность Онегина — слишком ничтожный предмет для пушкинского гения. Послушайте, что он пишет дальше! — Холмс снова приблизил книгу к глазам и прочел: — «Я вижу франта, который душой и телом предан моде, — вижу человека, каких тысячи встречаю наяву, ибо самая холодность и мизантропия и странность теперь в числе туалетных приборов… Прочти Бейрона…»
— Бейрона?.. A-а, это он Байрона так называет? — догадался Уотсон.
— «Прочти Бейрона, — продолжал Холмс. — Он, не знавши нашего Петербурга, описал его схоже… И как зла, как свежа его сатира!.. Мое мнение не аксиома, но я невольно отдаю преимущество тому, что колеблет душу, что ее возвышает, что трогает русское сердце. А мало ли таких предметов — и они ждут тебя! Стоит ли вырезывать изображения из яблочного семячка, когда у тебя в руке резец Праксителя?»
— Как интересно! — сказал Уотсон. — И что же Пушкин ему ответил?
— Сейчас прочту вам его ответ.
Перелистнув несколько страниц, Холмс быстро нашел то, что ему было нужно, и прочел:
— «Твое письмо очень умное, но все-таки ты не прав, все-таки ты смотришь на „Онегина“ не с той точки, все-таки он лучшее произведение мое… Ты говоришь о сатире Байрона и сравниваешь ее с моею, и требуешь от меня таковой же. Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в „Евгении Онегине“… Само слово сатирический не должно бы находиться в предисловии. Дождись других песен…»
— Позвольте! — возмутился Уотсон. — Да ведь он сам только что в предисловии называл свой роман сатирическим! И сам сравнивал «Онегина» с байроновским «Чайльд-Гарольдом».
— Вот то-то и оно, — загадочно улыбнулся Холмс.
— Что же это значит?
— Это значит, дорогой мой Уотсон, что по мере того как Пушкин продолжал свою работу над «Евгением Онегиным», замысел его все больше и больше менялся. Начат был роман как сатирический, а продолжался он уже в совсем ином, вовсе не сатирическом роде. Не зря ведь в письме к Бестужеву, которое я вам только что прочел, Пушкин пишет: «Дождись других песен». Иначе говоря: погоди судить, пока не прочтешь следующие главы.
— Что же в них изменилось, в этих следующих главах?
— Очень многое. Во-первых, как я уже имел честь вам доложить, изменился жанр. Роман перестал быть сатирическим. А произошло это потому, что существенно переменилось отношение Пушкина к своему герою.
— Вы хотите сказать, что со временем он стал лучше к нему относиться?
— Мало сказать! Онегин постепенно стал у него совсем другим человеком. Он вырос, стал значительнее, крупнее. В 1829 году на Кавказе Пушкин рассказывал друзьям план будущих, ненаписанных глав своего романа. Из этого рассказа мы знаем, что, согласно этому пушкинскому плану, Онегин должен был или погибнуть на Кавказе, или попасть в число декабристов. От легкомысленного и изнеженного петербургского щеголя до декабриста, как говорится, дистанция огромного размера.
— Позвольте! — возмутился Уотсон. — Да мало ли какие у автора были планы? Важен результат! Я охотно верю, что Пушкин собирался сделать своего Онегина декабристом. Однако почему-то ведь все-таки не сделал! Я вообще не понимаю, зачем обсуждать то, от чего Пушкин сам отказался. Вот хотя бы эти вычеркнутые строфы! Если Пушкин их вычеркнул, значит, он не хотел, чтобы их читали. Ведь так? А их тем не менее для чего-то печатают, читают, даже изучают…
— Изучая вычеркнутые строфы, вникая в отброшенные автором варианты, — объяснил Холмс, — мы восстанавливаем, реконструируем самый процесс творчества. И таким образом глубже проникаем в художественный замысел автора, глубже постигаем самую суть его творения. К вашему сведению, Уотсон, у литературоведов есть даже такой специальный термин: творческая история.
— А что это значит? — заинтересовался Уотсон.
— Это история создания произведения, изучение того пути, которым шел художник, создавая свой шедевр.
— Выходит, это что-то вроде расследования? Наподобие тех, которыми занимаемся мы с вами?
— Вот именно. С той разницей, что такое расследование нередко требует куда больше затрат и времени и труда. Я бы советовал вам, милый Уотсон, ознакомиться хотя бы с несколькими литературоведческими работами такого рода.
— Непременно этим займусь! — с энтузиазмом воскликнул Уотсон. — Надеюсь, для вас не составит труда порекомендовать мне наиболее известные исследования в этой области?
— Для начала прочтите вот это, — сказал Холмс, доставая из шкафа и протягивая Уотсону толстую книгу в пожелтевшей от времени бумажной обложке. — Это фундаментальное исследование известного литературоведа, Николая Кирьяковича Пиксанова: «Творческая история „Горя от ума“». Но сперва, конечно, перечитайте комедию Грибоедова. Не пожалеете.
Путешествие тринадцатое,
В котором выясняется, как Чацкий стал Чацким
Уотсон отложил книгу и радостно потер руки. На лице его сияла ликующая улыбка.
— Что с вами? — поинтересовался Холмс. — Вы выиграли крупное пари? Или, может быть, получили богатое наследство?
— Как низко, однако, вы меня цените, — усмехнулся Уотсон. — Нет, друг мой! Радость моя несравнима с любым денежным выигрышем, ибо она бескорыстна… Надеюсь, вы не усомнитесь в том, что я додумался до этого сам. Я боялся заговорить с вами об этом, но теперь, когда моя догадка получила столь авторитетное подтверждение…
— Какая догадка? О чем вы, Уотсон?
— Представьте, читая, кстати, по вашему совету, «Горе от ума», я обнаружил у автора одну весьма досадную ошибку. Я не посмел сказать вам об этом, опасаясь, что вы, как обычно, поднимете меня на смех. И вот, вообразите мою радость, когда сегодня, читая книгу Пиксанова «Творческая история „Горя от ума“», — ну да, ту самую, что вы мне дали, — так вот, читая это солидное исследование почтенного ученого, я обнаружил, что был прав.
— Да ну?
— Представьте себе! Надеюсь, вы помните, как Чацкий в самом начале пьесы говорит: «Ах, тот скажи любви конец, кто на три года вдаль уедет»?
— Конечно, помню.
— Выходит, Чацкий три года не был в Москве? Так?