Записки нетрезвого человека - Александр Моисеевич Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось, жалкой жизни не стерпеть:
тогда уж лучше кувыркнуться с кручи.
Казалось, если несвобода — лучше
совсем не жить.
Тогда уж лучше смерть.
Но — самого себя смешной осколок —
живу, бреду, скудея по пути.
Я знать не знал (тогда, вначале),
сколько
смогу, приноровясь, перенести.
* * *
До сих пор, хотя и реже,
снятся сны, где минный скрежет
и разрывов гарь и пыль.
Это — было, я там был.
Но откуда — про глухие
стены, где допросы, страх,
сапогом по морде, в пах?
Я там не был! Но — другие…
В воскресенье, катаясь на лыжах, я познакомился с молодой женщиной, лет около тридцати. Там же, на лыжне, выяснилось, что она простая, но в то же время самобытная; скромная, но в то же время начитанная; не эффектная, но в то же время привлекательная. Я спросил, хорошие ли у нее друзья. Она сказала, что очень, потому что она тщательно их отбирает. Тогда я пригласил ее заходить к нам вместе с друзьями. Она согласилась.
Как мало иной раз нужно человеку для хорошего настроения! Одна только возможность! Чего? Новых знакомых — неизвестных, может быть, странных, может быть, не похожих ни на кого из тех, кто был мне знаком до сих пор. А вдруг среди них затеряны и новые друзья? Цвет возможности, цвет надежды бел, как снег. В городе снега и в помине не было, я даже сомневался, можно ли кататься на лыжах, — а тут только снег и есть. Ели словно для того и стоят, чтобы держать на своих пагодных лапах голубой снег. Открылось озеро — словно для того, чтобы показать нам снег совсем иной, солнечный. Вот, солнечный снег — это, собственно, и есть основной цвет надежды.
Я побежден самим собой.
Устал. И небо угасает.
Пора уже, пора…
Постой!
Вгляделся вдаль — а там светает.
Свой крест все тяжелей нести.
А память свод грехов листает.
Жизнь прожита, почти…
Почти!
Вперед вгляжусь — а там светает.
В произведениях искусства, богатых смыслом, каждый находит свое. В спектаклях Някрошюса меня потрясает постоянная, то явная и мощная, то подспудная тема насилия и рабства. И насилие, и рабство у него разнообразны, как в жизни.
Рабство дяди Вани, Сони, Елены Андреевны, да и всех — перед вампироподобным Серебряковым в чеховском «Дяде Ване». Мучительно-горькая мелодия этого спектакля — хор рабов из оперы Верди.
В театральной повести «Квадрат» — рабство человека, сосланного в лагерь. Перед тем, кто подозрительно просвечивает его душу алым лучом таинственного рентгена, и перед лагерным надзирателем, и перед сторожевыми столбами, которые пронзительно сигналят, едва их коснется заключенный.
Манкурты в спектакле по книге Чингиза Айтматова — рабы своих властителей. Беспамятные, они прежде всего забыли свою свободу.
Не это ли главная боль всех времен? Рабство человека перед человеком.
Произведения Някрошюса разворачиваются перед нами с колдовской постепенностью, словно «Болеро» Равеля. Затягивают нас в свою воронку поначалу замедленно, затем все стремительней, все исступленней. И вот, оказывается, это уже трагедия — то, что в театре всегда объединяло людей общим состраданием.
Однако это трагическое время от времени пересекается потешным гротеском, непредсказуемой игрой искусства. Но вот — уже иное: грусть, утешающая грусть вступает в свои права.
Мы разучились преклоняться перед сегодняшними художниками. Някрошюс воскресил в нас это чувство. И у актеров знаменитых российских театров, и у простых женщин Литвы, которые говорят: «Мы в этот театр ходим, как в храм. Только не мы перед ними исповедуемся, а они перед нами».
Действующие лица пьесы «Наталья Тарпова»:
Наталья Тарпова, партийка, 28 л.
Габрух, Викт. Серг., беспартийный, 30 л.
Рябьев, партиец, 29 л.
Сафо, жена Габруха, беспартийная, 26 л.
Ногайло, партийка, 35 л.
Маня, прислуга Габрухов, беспартийная, 18 л.
Акатов, партиец, 56 л.
Ирен, Илен, Кэт — беспартийные…
Партиец, партиец, партиец, только пьяный на улице — неизвестно, партийный или нет.
Солнечным сиянием пронизан,
ветром революции несом,
над землей парил социализм
с получеловеческим лицом.
Раскольников убил никому не нужную старуху. И все вспоминают о ней. Но он же убил и Лизавету! Которая дала Соне Евангелие! Ее никто не пожалел, не в ней, мол, дело.
Как безупречна гибель в блеске сцены!
Порок кляня. И шпагою звеня.
Но в жизни смерть постигли перемены.
Сначала речь покинула меня.
А правда ныне смело вопиёт
и требует снести и переставить
и срочно непотребное исправить.
Разверст ее кровоточащий рот.
И вот — вперед, ликуя и трубя.
Какое время, полоса какая!..
Забыл слова. Смолкаю. Отвыкаю.
Сначала отвыкаю от себя.
Слова. К которым всегда был небрежен. Не в словах, мол, дело… Деревья, пленумы, колхозники, вороны существовали отдельно, а слова, которыми все это можно было обрисовать, — отдельно.
Слово, теперь нужда в тебе. Защити меня от моей собственной глупости, от неописуемых ошибок моих, от больной, каждое утро просыпающейся совести, от вин моих