Поэты и цари - Валерия Новодворская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сначала был врачом у белых, потом, когда они проиграли, старался как-то устроить свою жизнь при красных. Лерочка (Валерия Новодворская. – А.К.) все очень хорошо описала. И про наркоманию, и про тиф. И про ненавистную журналистскую «джинсу» для большевиков. И про то, как он предавал своих жен.
Но про главное она рассказать постеснялась. А главное – это, как я уже сказал, его стремление к богатой и красивой жизни в столицах. В частности, он ужасно завидовал Алексею Толстому. Тот был уникальный штымп: он был графом[2] и при этом прекрасно ладил с большевиками. Он писал большие идеологически выдержанные романы и пьесы, получал за них баснословные гонорары, жил среди прекрасных полотен, дорогой посуды и мебели в загородных особняках, шикарных квартирах, проводил время с красивыми и молодыми женщинами, ну и, конечно, наш герой тоже хотел всего этого.
Однако Сталин не очень доверял бедолаге. Хотя Сталину и нравилась его пьеса «Дни Турбиных», однако одного «Собачьего сердца»[3] было более чем достаточно, чтобы сомневаться в искренности намерений алчущего удовольствий поповича.
Попович же ужасно мучился. Ему хватало ума понять, что единственный способ зажить красиво в ненавидимой им Советской России – это понравиться и быть обласканным Сталиным. Также он хорошо понимал, что стандартный путь для советского писателя, то есть написать книгу про лучезарную советскую жизнь и получить Сталинскую премию, для него заказан: и происхождение, и биография у него не те, а место «графа-коммунаста» уже занято, да и не граф он, а киевский мещанин. Однако как заполучить шик и блеск, не надристав пафосной и тяжеловесной просоветской блевотины, он не понимал.
И тут его осенило. Нужно писать будто бы для себя. Чтобы все, кто прочтет рукопись, сразу поняли – автор не имел никаких иллюзий, что это будет когда-нибудь опубликовано. Лучше всего, если бы ее нашли при обыске или при тайном проникновении в квартиру. Сначала бы никто ничего не понял, подумали бы, что это очередная религиозная абракадабра. Потом кто-нибудь сильно умный сказал: «Знаете что! Не нашего это ума дело. Этого парня сам Иосиф Виссарионович знает. Он ему звонил несколько раз. Тут про Христа много, а Сталин в духовной семинарии учился. Давайте не будем горячиться, а то дров наломаем. Лучше дадим вождю прочитать эту околесицу, а там уже он нам и скажет, что делать с этим белогвардейским недобитком».
А Сталин, прочитав роман, сразу все поймет и скажет: «Э-э-э… братцы! Этого человека трогать нельзя! Он меня сильно и не напоказ любит. И очень правильно все изложил. Я действительно та сила, которая вечно хочет зла, а делает добро… Или, наоборот, делает зло, а хочет добра? Впрочем, не важно. Короче, он написал очень интересный роман, который могу понять только один я. Посему: его не трогать, а дать ему особняк, денег, бриллиантов, ну там картин, машину с водителем и новую молодую тонконогую бабу с красивыми сиськами (3-й номер). Получите и распишитесь, Михайло Афанасич!»
Вообще-то если по-арамейски, то Его звали Иешуа Га-Ноцри. Иисус Назарянин – это по-гречески, то есть в переводе с Его родного языка. Хотя, конечно, все это условно, поскольку для Него все языки – родные. Но если стремиться к аутентичности, в духе Мела Гибсона, то правильно, конечно, по-арамейски.
Пронзительная история последних часов жизни нищего бродячего проповедника, описанная Булгаковым, хороша его вниманием к деталям и не имеет ничего общего ни с одним из известных Евангелий. Иешуа производит впечатление не Сына Божьего, всезнающего, все понимающего и всепрощающего, сознательно взошедшего на крест для искупления людских грехов, а блаженного идиота, в силу своей душевной болезни не видящего людской подлости и низости. Он искренне пытается избежать смерти, говорит благоглупости и вместо мужественного «Ты говоришь!» пускается в сбивчивые и путаные объяснения, что никакой он не царь Иудейский, что произошла ошибка, что он ни в чем не виновен…
Михаил Афанасьевич был из той породы людей, которые никак не могли изменить окружающую действительность, но при этом не могли себе позволить смиренно сносить ее очевидное уродство и свинство.
Вообще-то советские времена можно разделить на две части. Первая, когда против власти нельзя было выступать, поскольку это было бессмысленно: убьют, и все. Выступление против Советов означало верную смерть или длинный срок. Это был такой род самоубийства, противный долгу христианина. Второй же период, начавшийся после смерти Сталина, не был так людоедски страшен. Смирение перед властью в этот период объясняется банальной трусостью и нежеланием терять едва налаженный быт.
Булгаков раньше других оказался во втором периоде, поскольку Сталин ему уделял ровно столько внимания, сколько нужно было, чтобы понять – ему не грозит ни смерть, ни тюрьма. Но при этом он понимал, что один неверный шаг, и то относительное благополучие, которым он так дорожил, будет потеряно. Безусловно, его иногда прорывало. Тогда он кричал: «Или отпустите за границу, или дайте работать!» Но в целом он прекрасно понимал, что за границей он никому не нужен, что жить и работать он может только в СССР и что тот убогий быт, который он в настоящий момент имеет,– это максимум того, что он вообще может получить от этого мира. А хотелось-то шика и блеска! И следующая, молодая и красивая жена, ради которой он в очередной раз бросал предыдущую, хотела того же…
Наверное, борьба честности с трусостью – это родовая дилемма советского человека. Как всякий нормальный человек, Булгаков тоже хотел жить в мире и со своей страной, и со своей совестью. Но к сожалению, история не дала ему такой возможности. Поэтому и появился такой специфический жанр, который я называю «апология», то есть оправдание, извинение, объяснение. Человек, не имея возможности что-то поменять и при этом наблюдая зверства и чудовищную глупость режима, ищет позитивное оправдание этому зверству и глупости.
Ответ на вопрос, зачем он ищет это оправдание, очевиден: Булгаков был интеллигент. Вот, например, крестьянин. Он и так знает, что мир несправедлив и суров. Ему незачем искать этому оправдания. В том же кругу, в котором вращался наш герой, очень много говорят о порядочности, честности, смелости, приличиях и прочей интеллигентской дребедени. В этот выдуманный кодекс чести, которому никто не соответствует, входили и принципиальность, и смелость, и готовность к самопожертвованию. Поэтому человек не мог просто так сказать: я не борюсь с несправедливостью и жестокостью потому, что мне страшно. Потому, что мне своя рубашка ближе к телу, и еще потому, что мне наплевать на всех, кроме себя (кстати, вполне удовлетворительные объяснения для крестьянина или вообще для буржуа).
Нет, так объяснить свое невмешательство он не может, хотя причины невмешательства эти самые, мелкобуржуазные, а по правде говоря – просто человеческие. Но интеллигент придумывает апологию режиму. Он объясняет окружающим, а в первую голову самому себе, что ничего, мол, подобного, никакая это не жестокость, а целесообразность. Что для реализации грандиозного замысла нужны грандиозные жертвы и т. д. И вообще даже если вам кажется, что этому нет оправдания, то тем не менее оправдание есть в смирении, в искуплении и страдании. И много еще всякой чепухи напишет и Булгаков, и следующие за ним, чтобы оправдаться перед самими собой за ту гнусную жизнь, которой их заставила жить эта ублюдочная советская власть.
На выходе этих душевных исканий мы получаем следующую формулировку: совок в конечном итоге строит общество по Божьему замыслу, даже если иногда кажется, что его строит дьявол. Соответственно я не борюсь с режимом не потому, что я трус, а потому, что с ним и не надо бороться.
* * *Где-то в дебрях московских переулков обитает некий гражданин, который пишет роман об Иисусе Христе. Тут без усилий мы узнаем самого Булгакова. Пишет и пишет. Мало ли кто до него и после него писал роман по библейскому сюжету. Роман в меру хорош, в меру добросовестен, в меру тенденциозен. В нем отразились все предрассудки первой половины двадцатого века. И глупое богоискательство, и шок от кумранских находок, и атеистическая попса, и подсознательный страх перед гневом Божьим. Есть в нем и не задушенная до конца вера, по которой, как известно, нам всем воздается.
Помимо богоискательства, автор искал еще и вполне земной любви. Как всякий интеллигентный человек, он не мог полюбить красивую молодую незамужнюю девушку. Это было бы слишком банально. Незамужние девушки не интересовали нашего писателя. В них не было искушенности и бл…довитости замужних самок. А нашему аскету нужна была женщина искушенная, видавшая виды, готовая понять все его необычные «фантазии». К тому же с ней вообще не нужно строить быт. А строить быт – это так хлопотно, обременительно и отвлекает от размышлений про роман о Боге, что при мысли, что жена нуждается в еде, одежде и минимальном комфорте, сразу пропадало любое желание. Ну, вы понимаете, о чем я. И потом, у жены может возникнуть совершенно глупое стремление иметь детей. А это уже вообще ни в какие ворота. Начнутся пеленки, подгузники, соски, детские болезни, бессонные ночи. Пиши пропало. Чистая буржуазность. А нет ничего отвратительнее буржуазности.[4]