Альфа и Омега - Дмитрий Дивеевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда, в шестидесятые, жизнь была совершенно другой. Булай вспомнил, как в то время в очаге полыхала массовая самодеятельность. Оправившись, наконец, от трудных послевоенных лет, местный житель толпой пошел в сценическое искусство. Гремели на весь район хоры пионеров и пенсионеров, ансамбль народных инструментов вышел во Всесоюзные лауреаты, многочисленные колхозные коллективы долбили каблуками сцену ДК не хуже хора Пятницкого. На районные смотры съезжалась уйма людей. Но больше всего любили самодеятельный драматический театр. В тот период его труппа славилась тем, что могла замахнуться на высокую классику, какую и в столице не каждый коллектив осмелится поставить. Главным и единственным режиссером театра являлся бывший представитель московской богемы Модест Жеребцов. Основную часть своей творческой биографии Модест прослужил в столице исполнителем сатирических куплетов, но ближе к завершению карьеры бежал в Окоянов от бесчисленных жен и алиментов. Данила почему-то хорошо запомнил этого мужчину с напомаженными волосами, в сандалетах и при желтом галстуке лопатой, каких у окояновских щеголей тогда и в помине не было. Лицо Модеста, носившее следы надругательства алкоголем, было всегда чисто выбрито, а выражение его таило оттенок муки и легкой брезгливости, как бы сообщавших миру, что хозяин глубоко страдает от самого факта проживания в провинции. Хотя Модест и не был значителен ростом, но обладал стеклянным взглядом и прямой постановкой фигуры, как и положено сценическому таланту. Поначалу появление беглого артиста вызвало сильное волнение среди заждавшихся окояновских невест. Однако вскоре выяснилось, что весь свой боезапас Жеребцов истратил в изматывающих схватках с москвичками и сейчас отдает предпочтение ликеро-водочному направлению досуга. Правда, в конце концов спутница жизни из числа местных подвижниц культуры у него появилась, и после недельного медового месяца они образовали крепкий внебрачный союз на основе взаимного рукоприкладства. Но театр был его страстью и его жизнью. Жеребцов обрел высокий полет, превратившись из исполнителя сатирических куплетов в главрежа хотя и провинциального, хотя и самодеятельного, но драматического театра. В ту пору зрители посещали спектакли с большим энтузиазмом. Они приходили как на праздник, принаряженные, напомаженные, пахнувшие со стороны мужчин «Тройным одеколоном», а со стороны женщин – «Магнолией» и даже «Красной Москвой». Правда, не каждый зритель улетал вместе с артистами в мир театральных грез. Были и такие, которые замечали всякие оплошности и громко этому радовались. В то время местная культура еще не сравнялась с московской. Даниле пришла на память премьера пьесы «Любовь Яровая». Драма эта в ту пору была очень популярна. Среди местных театралок имелось даже несколько нервических студенток педагогического училища, которые знали все роли наизусть. А идейная сила этого произведения была таковой, что райком включил ее в план идейно-воспитательной работы с населением. В общем, это не «Машу и медведей» поставить. Нужно было организовать творческий взлет коллектива на еще неосвоенные высоты. Роль поручика Ярового, понятное дело, взял на себя сам Жеребцов. Следует отдать ему должное: в свете рампы, с подведенными бровями и во френче, он вполне смотрелся немолодым красавцем-поручиком, подзадержавшимся в званиях по очевидным причинам развратной жизни. Зал тогда сразу разделился на две половины – женскую, которой этот аморальный тип явно импонировал, и мужскую, с ходу невзлюбившую белого недобитка за гнусные манеры.
Молоденькую Любовь Яровую играла учительница начальных классов Фрида Куртик, дама не первой свежести и низенького роста. Она отличалась пышностью форм и большим носом, выступавшим из под насурмленных бровей. Голову ее на хохляцкий манер в три кольца обкручивала коса с вплетенными капроновыми чулками. Голос у Фриды был басовитый, могучий, под стать бюсту, движения томительно неспешны и обволакивающе плавны.
Премьера не задалась с самого начала, так как ответственность момента сыграла с Модестом плохую шутку. Перед открытием занавеса он принял больше обычного, после чего его «понесло по кочкам». С каждым появлением на сцене белогвардеец становился все более игривым и все чаще нарушал драматический ход пьесы отсебятиной. В одной мизансцене, вместо того, чтобы заломить руки и надрывно спросить жену, как она жила без него все это время, Модест подъехал к Фриде бочком, и, подмигивая залу, прогнусавил вопрос таким пакостным тоном, что всякому стало ясно: революционная гражданка в отсутствии мужа не терялась.
К третьему акту контрреволюционер так нализался, что напрочь забыл свой текст и перешел на импровизацию, на ходу сменив школу Станиславского на неприкрытый авангардизм. Весь зал потешался над происходящим, включая и идеологически выдержанных работников райкома партии. Наибольшей точки веселье достигло в следующей сцене.
По сценарию Любовь и поручик прогуливаются по краю пшеничного поля, изображенного в оптимистических желто-голубых тонах. Наступает лирический момент. Белый офицер обнимает жену за талию и восклицает: «Эх, Любовь, хлеба-то какие!» И вот здесь Жеребцов переступил всякие границы сценической этики. Кое-как выбравшись из-за кулис под руку с Фридой, он остановился на краю поля, дожевывая закуску и тщась вспомнить свою реплику. Помощь пришла от суфлера, но видя глаза зрителей, напряженно ожидающих хохму, Жеребцов понял, что наступил его звездный час.
Обняв Любу за талию, Модест опустил руку на ее необъятные выпуклости и гаркнул во всю глотку: «Эх, Любовь, хлеба-то у тебя какие!». Зал покатился со смеху, а директор Дома культуры стал лихорадочно задергивать занавес, объявляя, что спектакль закрыт по техническим причинам.
Конечно, наивно, конечно, по провинциальному, но все-таки было в явлениях той, ушедшей жизни что-то очень доброе и славное.
Погостив в Окоянове неделю, Данила понял, что не сможет уехать, не повидав Аристарха. Тянуло и по старой дружбе, да и в душе накопилось много всякого. Хотелось послушать бывшего политзаключенного и знатока истории по поводу происходящего со страной. Переписки между ними не было, но открытками к праздникам они обменивались, и Булай знал, что Комлев не стал возвращаться в Ленинград, а по-прежнему живет в своей деревеньке.
Данила взял у своего одноклассника, директора дорожно-строительного управления, напрокат УАЗик и отправился в Мордовию, в маленькую лесную деревеньку близ Темникова.
Миновав околицу, Булай сразу увидел Аристарха, сидевшего на лавочке перед домом и читавшего «Правду». Бородатое лицо доцента мало изменилось, но в волосах прибавилось седины. Увидев выходящего из машины Булая, Комлев разогнул сутулую спину, поднялся с лавки и, улыбаясь, раскрыл объятья:
– Радость-то какая, Данила приехал. Вот не ждал, как же ты, родимый, обо мне вспомнил?
– Не забывал я про тебя, Аристарх, не забывал. Как только в отпуск вырвался, сразу к тебе. Много всякого обсудить надо. Только расскажи сначала, как живешь.
– Ничего себе живу. Не тужу, реабилитирован по чистой, получил право заниматься педагогической деятельностью. В Темниковской средней школе историю преподаю. Жениться вот собираюсь, надоело одному-то.
– Ну а в политике пытался участвовать, статьи в журналы посылал?
– Нет, Данила, не посылал. Статьи такого гоя, как я, никто печатать не будет. Мозгами публики сегодня владеют Коротичи и Голембиовские. Они этим мозгам нужную форму придают, кто же захочет письма из будущего читать?
– Письма из будущего?
– Ну да. Владимир Ульянов письма издалека перед переворотом писал, а я – письма из будущего, прости за неудачное сравнение. В журналы такие письма посылать нелогично. Пускай до будущего долежат, тогда их и почитают. Ну ладно, что мы тут стоим. Пойдем в дом, ты как раз к обеду подоспел, там и поговорим.
Комлев познакомил Данилу со своей спутницей жизни, и сели обедать. За столом зашел разговор про жизнь. Аристарх рассказывал, что вся глубинка окончательно перешла на натуральное хозяйство. Сам он с Антониной Васильевной тоже огородничал. Запасал картошку, соленые огурцы и грибы на зиму, солил капусту. С помидорами не связывались – хлопотно и ненадежно. Частенько урожай гибнет, то от фитофторы, то от поздних заморозков. Денег от зарплаты хватало только на хлеб и растительное масло, да кое-какую одежку. Но для них эти трудности не казались великими. Антонина Васильевна всю жизнь прожила в деревне и не такого навидалась, а для Комлева после лагерей главной ценностью стала свобода. Было по всему видно, что они соединились в дружную и любящую пару. Аристарх никогда не заговаривал с Данилой о своей бывшей семье. Но тот знал еще по прежним временам, что после ареста первая жена подала на развод и не позволяла маленькому сыну писать отцу.