Неизвестный М.Е. Салтыков (Н. Щедрин). Воспоминания, письма, стихи - Евгения Нахимовна Строганова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сочинениях и письмах Салтыков отзывался о России как о сплошной помойной яме. В одном из утратившихся писем к моему отцу из-за границы Салтыков пишет, что, вспоминая о своем отечестве, он не может оторваться от представления обширной базарной площади с множеством кабаков, – где все сплошь пьяно ругается «из матери в мать» и где на крыльце дома, украшенного фонарем на двери, сидит в красной рубашке «сам», переложив ногу на ногу, и во всю силу наяривает на балалайке.
Между тем, описывая Россию в виде «сплошь ругающейся матерно страны», Салтыков ни в письмах, ни в ежедневной речи, но, разумеется, не при женщинах, не только не избегал этих свойственных русским людям оборотов речи, но, пожалуй, даже несколько злоупотреблял ими, применяя их, однако, так, что речь его казалась, несмотря на всю грубость «истинно русской» терминологии, художественно забавной и остроумной, а не просто пересыпанием циничными выражениями, и при басовом, грудном и зычном голосе Μ. Е. всегда вызывала неудержимый смех в слушателях.
Я не могу забыть случая, происшедшего в одном из германских курортов, помнится в Баден-Бадене. Салтыков прохаживался с моим отцом по какой-то аллее, специально назначенной для лечебных прогулок больных. Вокруг кишело главным образом иностранное общество. Невдалеке от них сидел на садовой скамейке какой-то весьма опрятно одетый субъект, видимо из зажиточного слоя, обладавший широким безбородым и безусым лицом, безволосой головой и жирной шеей. На субъекте была надета шляпа с полями.
Салтыков, оборачиваясь к моему отцу и не рассчитывая встретить в данном случае русского человека, гаркнул своим вечно громовым голосом (тихо он совершенно не умел говорить): «Посмотрите, не правда ли, как этот человек удивительно похож на ж… в шляпе». Когда отец и Салтыков приблизились к сидевшему, тот приподнялся, очень вежливо снял шляпу и произнес: «Вы не можете себе представить, как радостно слышать звуки родного языка на чужбине».
Прорывался Салтыков в этом отношении и в семейной обстановке, но это в тех случаях, когда он не рассчитывал на присутствие детей. Жены он не особенно стеснялся, по крайне мере в период своего болезненного состояния, начавшегося приблизительно с 1870 года[399].
Я помню комический случай, когда любившая светские, и особенно французские обороты речи, его жена однажды во время некоторого обострения нервного состояния мужа в 1880-х годах приехала к нам взволнованная и повествовала на французском языке, что ее муж сделался совершенно невыносимым, стоит в коридоре, расставя ноги, и ‹пропуск слова› (произносит русские слова). «Ах, как они называются по-русски?» – «‹пропуск слова› (да) поматерные». Странным образом М. Е. Салтыков был не только ярко выраженным носителем многих черт, свойственных русскому человеку, в частности представителем того слоя общества, к которому он принадлежал, и именно таких свойств, которые он в печати осуждал, но всегда, когда ему случалось провести сколько-нибудь продолжительное время вдали от родины, его, как он признавался во многих письмах, неудержимо тянуло домой, в Россию, в круг того самого общества, которое он столь беспощадно бичевал в своей сатире. «Как ни хорошо здесь, по отзывам всех окружающих, как ни чисто, как ни полон воздух культуры, а все неудержимо тянет в Россию, в родную грязь», – писал Салтыков отцу в одном из писем из-за границы.
Внешняя грубость Михаила Евграфовича не только не выражала грубости его чувств, но контрастировала с внутренним его складом. По природе М. Е. был человеком в высшей степени добрым, мягким и отзывчивым. Таким его знали все имевшие с ним дело по редакции «Отечественных записок». Покойная Н. Головачева, о которой я упомянул выше, встречавшаяся с М. Е. Салтыковым в редакции «Отечественных записок» ежедневно, рассказывала о весьма частых случаях денежной помощи, оказывавшейся Михаилом Евграфовичем нуждавшимся литераторам и часто обращавшейся к Салтыкову по разным поводам революционной молодежи.
Часто за грубость принимали прямоту характера Салтыкова.
М. Е. всегда был в высшей степени добросовестен во всех обязанностях, которые он брал на себя. Таков он был и по отношению к редактировавшемуся им журналу, материал для которого он подвергал строжайшему критическому разбору, не поддаваясь никаким просьбам, настояниям и давлениям.
Был такой случай.
Какая-то дама из высшего круга явилась в редакцию «Отечественных записок» с сочиненным ею романом. Салтыков забраковал ее произведение и отказал ей в принятии романа к напечатанию. Дама не отставала от него. «Я вас прошу; будьте любезны, напечатайте мой роман в вашем журнале». «Будьте любезны» да «будьте любезны». Μ. Е. так это надоело, что он, рассердившись, сказал ей, что ‹если› он редактор, то его обязанность расценивать представленные работы по их достоинству, «что же касается любезности, то это не составляет моей специальности». Разумеется, что дама расславила Салтыкова по всему городу как грубейшего человека.
В первой половине своей жизни Μ. Е. отличался большой щедростью, доходившей даже до расточительства, и невероятной доверчивостью, которая в конце концов привела его к большим денежным ущербам и материальным затруднениям. Известна покупка им с участием заемных денег имения под Москвой Витенева, близ станции Пушкино Ярославской железной дороги, которое приобрел он без сколько-нибудь осторожного осмотра, когда земля была покрыта снегом, поверив, что к имению принадлежит большая площадь леса, впоследствии оказавшегося вовсе не входящим в имение и составляющим собственность соседа, и приняв на веру якобы сплошь наполненный сеном сарай, тогда как только двери сарая оказались заслоненными ширмой из сена, весь же сарай оказался пустым.
О большой щедрости Μ. Е. всегда вспоминал постоянно служивший Салтыкову, Некрасову и моему отцу при их частных посещениях гостиницы «Бельвю» (против сада Аничкова дворца на Невском) официант Науматтулла Хабибуллин, выведенный Салтыковым в роли воспитателя ‹Иомудского›[400] принца. Хабибуллина, древнего, но бодрого и расторопного старика, я еще не так давно встречал на Николаевском вокзале, где он служил по той же части.
Обжегшись таким образом несколько раз в имущественных делах на основе своей доверчивости и впав в затруднение, Μ. Е. стал поневоле более расчетлив. Расчетливость особенно усилилась в нем, когда в конце 1860-х и начале 1870-х годов ему пришлось, с одной стороны, поправлять свои дела и выпутываться из долгов усиленным трудом, с другой же стороны, его стали одолевать болезни, а с ними страх смерти и беспокойство за участь семьи. Расчетливость к концу жизни Μ. Е. доходила до смехотворных степеней. Но в этот период времени, пожалуй,