Нет - Анатолий Маркуша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо, Виктор Михайлович, будем считать друг друга коллегами. Это во-первых. А во-вторых — соучастниками всех дальнейших событий. Вас интересуют сроки лечения. Пока ничего определенного не могу сказать. Нужно, чтобы прошло какое-то время…
— Точно не можете, понимаю. А ориентировочно? Порядок величины — недели, месяцы, годы?
— Ориентировочно речь, вероятно, должна идти о месяцах. Переломы у вас, признаюсь, нехорошие.
— А разве бывают хорошие переломы?
— С точки зрения медицины, конечно, бывают! Вы хотите знать, будете ли хромать? И об этом пока еще говорить рано. Впрочем, в одном я не сомневаюсь нисколько: от нас вы уйдете своим ходом, ножками-ножками, — и она пошевелила пальцами так, как шевелят, показывая детям «козу».
Хабаров не улыбнулся, и «коза» его нисколько не развеселила.
— Уйти от вас своим ходом, конечно, прекрасно. Но чтобы куда-то идти, шевелить ногами мало, надо еще знать дорогу. — Помолчал. Потом будто спохватился: — Простите, я, кажется, не то говорю.
Чтобы утишить боль, а боль, тягучая и злая, не давала ему и часа передышки, чтобы не сосредоточиваться мыслями на своем беспомощном положении, надо было думать о чем-то хорошем, надо было снова загнать себя в прошлое.
«На кого она похожа, эта Клавдия Георгиевна?» Он сообразил не сразу, но все-таки сообразил — на Прасковью Максимовну, учительницу литературы. Правда, Прасковья Максимовна была, пожалуй, старше. И Клавдия Георгиевна симпатичнее. Но манера держаться, интонации, стиль… Похожа.
Прасковью Максимовну Хабаров в свое время недолюбливал и побаивался. Она была хорошей учительницей, хотя слишком уж беспокоилась о сохранении дистанции между собой и учениками.
В классе не было кафедры, и Прасковья Максимовна сидела за обыкновенным столом, нисколько не возвышавшимся над партами, и все-таки у Виктора Михайловича сохранилось такое ощущение, будто учительница размещалась где-то наверху, а он — далеко внизу. Это странное ощущение не изгладилось, хотя от школы и учителей его отделяла дистанция длиною в целую жизнь.
Постепенно перестраиваясь на волну школьных воспоминаний, Хабаров с удивлением обнаружил, что едва-едва может воскресить в памяти бледные фигуры тех, кто его учил, образовывал, делал человеком.
Это открытие ужасно обескуражило Виктора Михайловича: считается, что учитель должен светить своему ученику если не всю жизнь, то, во всяком случае, очень долгое время. Ведь недаром все, кто пишет воспоминания, непременно уделяют учителям многие и обязательно проникновенные страницы. А он, кого бы он сумел назвать, доведись ему взяться за мемуары? И, совершая насилие над памятью, Хабаров заставил себя вспомнить математика, учительницу физики, историка.
Математику в старших классах преподавал высокий, жилистый, неопрятно одетый мужчина… Его звали или Павлом Ильичом, или, может быть, Ильей Павловичем… У математика был замечательный почерк, цифры, выведенные им на доске, казались напечатанными, такими они были ровными, такими одинаковыми, такими прочными… Математик мог без циркуля вычертить изумительно точную окружность, невооруженным глазом в его окружностях невозможно было определить никакого изъяна… Что еще помнил он о своем математике? У Павла Ильича или Ильи Павловича был толстый портфель, оклеенный по краю грязным лейкопластырем… Еще что? Пожалуй, больше ничего.
Физичку между собой ребята называли Этосамое. Странное прозвище было дано ей, может быть, за мужеподобную внешность, а может быть, за пристрастие к среднему роду — она любила говорить: «Каждое разумное существо должно стремиться познать окружающий мир» или: «Дитя природы, нельзя путать Броуна с Джоулем, это совсем не одно и то же…»
Этосамое не поразила мальчишеского воображения Хабарова ни многообразием мира, ни гармоничностью законов природы, ни гениальной мудростью корифеев науки, хотя и приучила его уважать язык формул и довольно бойко решать физические задачи…
Историком был Яков Борисович — самый молодой из всех школьных учителей Хабарова. Яков Борисович носил защитную гимнастерку, синие диагоналевые галифе и щегольские сапоги с тупыми, будто срезанными, носами. Такие сапоги почему-то назывались тогда «джимми». Яков Борисович подавлял воображение класса водопадами красноречия. Впрочем, его любили. Никто так легко не ставил хорошие отметки, как Яков Борисович…
Как ни старался Виктор Михайлович припомнить что-то более существенное, ничего не выходило. «Неужели все они были на самом деле такими заурядными, такими безликими?» Хабаров задумался. «Может быть, виноваты вовсе не они, а я — неблагодарный, невнимательный, черствый?» Принимать такое объяснение не хотелось. Нет, он не считал себя ни неблагодарным, ни черствым. И тут Виктор Михайлович совершенно неожиданно представил себе чисто выбритое, сухое лицо Алексея Алексеевича. Все, что касалось этого учителя, он помнил, помнил до последнего словечка, до последнего выражения глаз, до последней складочки на потертом черном реглане образца тысяча девятьсот двадцать восьмого года. Подумал: «Все на свете относительно». Конечно, с таким учителем трудно было тягаться его предшественникам, а честно говоря, просто невозможно!
Стоило Хабарову вспомнить Алексея Алексеевича, и в палате вроде бы пахнуло свежим ветерком, травой, сладковатыми испарениями бензина, смешанного с сухой тонкой пылью, пахнуло аэродромом, лучшим из всего, что есть на земле.
Как он волновался перед первым полетом с Алексеем Алексеевичем! Ему, молодому кандидату в летчики-испытатели, сказали: «Полетишь на двухмоторной транспортной машине. Задание простое — взлет, треугольный замкнутый маршрут на час двадцать минут и посадка».
Считая, что произошла какая-то путаница, какое-то недоразумение, Хабаров начал объяснять:
— Но я же летчик-истребитель и никогда на двухмоторных кораблях не летал…
— Так распорядился Алексей Алексеевич, и лучше не спорь с ним. Знаешь, что скажет Алексей Алексеевич? «Настоящий летчик-испытатель должен свободно летать на всем, что может летать теоретически, и с некоторым усилием на том, что теоретически летать не может». Лучше не теряй зря времени, ступай к машине и попроси бортмеханика познакомить тебя с кораблем. И не паникуй. Ничего не случилось. Тебя сажают на смирный транспортный серийный самолет, и Алексей Алексеевич будет рядом…
Хабаров последовал доброму совету и отправился на машину.
Он сидел в командирском кресле, когда в пилотской кабине появился Алексей Алексеевич. Старый прославленный испытатель был в серых габардиновых, хорошо наутюженных брюках, и короткой кожаной куртке. Его редкие седые волосы были аккуратно зачесаны строго назад. От Алексея Алексеевича сильно пахло парикмахерской.
Хабаров хотел встать, но Алексей Алексеевич не дал.
— Сиди-сиди! — и прижал Виктора Михайловича тяжелой рукой к сиденью. — С машиной ознакомился?
— В самых общих чертах, — осторожно сказал Хабаров.
— Учти: масса большая, ероплан покажется тебе ужасно ленивым, инертным. Так что не суетись, — Алексей Алексеевич улыбнулся, — главное, не суетись. С бортмехаником никогда раньше не летал?
— Нет.
— Эксплуатируй его. Не стесняйся. Бортмеханик и шасси уберет, и закрылки выпустит, и обороты двигателей отрегулирует. Ты только командуй. И штурмана эксплуатируй. Кстати, познакомьтесь: Иван Васильевич Шестаков — кандидат навигацких наук, а это Виктор Михайлович Хабаров — восходящая звезда нашего кордебалета. — И совсем другим тоном скомандовал: — Экипаж, к запуску!
Алексей Алексеевич расположился в кресле второго пилота, пощелкал тумблерами и, в свою очередь, следом за бортмехаником доложил Хабарову:
— Второй пилот к запуску готов.
Виктор Михайлович плохо помнил, как были опробованы двигатели и как он тронулся с места. Поначалу ему казалось, что машина все время раздумывает: подчиняться или не подчиняться?
Он давал левую ногу — корабль продолжал двигаться по прямой. Притормаживал — корабль не реагировал, а потом, будто спохватившись, кидался влево. Впрочем, с рулежкой Хабаров справился довольно легко, как только сообразил, что тормозить надо импульсами: дал — отпустил, дал и снова отпустил…
Смотреть на Алексея Алексеевича Хабарову было некогда. Только установив машину вдоль оси взлетной полосы и прорулив метров двадцать по прямой, он повернул голову вправо и спросил:
— Разрешите взлет?
— Запрашивай командный, — сказал Алексей Алексеевич и что-то приказал бортмеханику.
Виктор Михайлович удивительно ясно видел теперь, именно видел, весь полет и отчетливо помнил, как пот щекотал за ушами, как неохотно подчинялся корабль его действиям.
На втором отрезке треугольного маршрута, когда Хабаров только-только начал осваиваться с непривычной машиной, Алексей Алексеевич неожиданно объявил: