Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И телеграммы — письма идут слишком долго — оповестили всех желающих о начале дела, и через какие-нибудь две недели в небольшой, закуренной, неопрятной общей комнате состоялось первое общее собрание членов общины: здесь был, конечно, прежде всего Георгиевский со своей новой подругой жизни Евгенией Михайловной, ядовитая Клавдия, серый Догадин, Сонечка Чепелевецкая, Ваня с заплаканной Феней, был сапожник-сектант из Пятигорска с женой, тихие, умиленные люди, мечтавшие о временах апостольских, когда все верные жили одной братской общиной и ничего не называли своим, а все было у них общее; был один отставной капитан, густо пахнувший потом и табаком и гордившийся тем, что он из офицера, то есть слуги правительства и капитала, на склоне дней своих стал полезным производителем ценностей; был наивный розовый студентик с голубыми детскими глазами и веселыми улыбками; был мрачный семинарист, изгнанный правды ради из Костромской семинарии; были три пожилых девушки, учительницы из Воронежской губернии, высохших и запуганных; был самоуверенный и развязный слесарь из Петербурга, который с первых же шагов обнаружил нестерпимое желание всех учить и всем руководить; был старичок интеллигент без определенных занятий, который гордился тем, что в молодости он прошел пешком от Нижнего до Владикавказа; был бывший урядник с женой, который в 1905-м перешел на сторону народа, поплатился за это далекой ссылкой и в последнее время служил в Ярославле на маслодельном заводе. Еще человек десять ликвидировали уже свои дела на местах и должны были приехать позднее…
Собрание было чрезвычайно оживленное и затянулось до самого рассвета. Говорили все, говорили очень горячо и много, и все остались очень недовольны, потому что всякий ясно видел, что его важное решение порвать со старым миром, его подвиг, его жертва как-то не ценились, а всякий носился только со своим, всякий заявлял желание указывать и вести остальных куда-то такое, а почти никто не желал, чтобы его вели: я сам с усам, как, сверкая зло глазами, прямо говорил Георгиевскому и другим Спиридон Васильич, слесарь из Петербурга.
И когда наутро с горькой мутью в душе — точно туда накоптила эта неопрятная лампа-молния, вокруг которой шли все эти споры, — все, забыв о голодной скотине, завалились спать, сектант-сапожник с женой, напуганные этим гвалтом, этими бесконечными раздраженными речами, захватив свой зеленый, окованный железными полосами сундучок, торопливо горной тропой потрусили в ближайшую станицу, чтобы скорее возвратиться в Пятигорск, ибо в Писании было сказано, что у всех верных была как бы одна душа и одно тело, что Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге, а тут что же это такое? Смятение, непорядок, злоба…
Чрез три дня уехал бывший урядник с женой, но приехали два электротехника из Москвы; чрез неделю скрылся угрюмый семинарист, но на смену ему в тот же день прибыли две курсистки из Харькова. Споры и ссоры не умолкали. И все раскололось на две партии: правительственную во главе с Георгиевским и оппозиционную во главе с петербургским слесарем. Началась борьба, ярая, напряженная, в результате которой было то, что скот целыми днями стоял без корма и воды, что обед никогда не поспевал вовремя, что целые часы убивались на принципиальные обсуждения всевозможных вопросов — поразительно, до чего было их много! — что два теленка, объевшись свежей люцерны, погибли. И так как никаких средств смирить оппозицию у Георгиевского не было, то он уже написал тайно от всех толстовцу о том, что нельзя ли как купчую все же заключить, чтобы он имел возможность отбросить негодный элемент, примазавшийся к коммуне… Пока же после долгих, бесконечных, озлобленных споров решили избрать распорядителя, который и распоряжался бы всем ходом работ в течение недели, а в воскресенье на общем собрании его деятельность будет подвергаться критике, и, в случае чего, он может быть немедленно смещен. Первым распорядителем был выбран Георгиевский.
На другое утро он назначил Спиридона Васильевича, петербургского слесаря, пропахать буйно заросший бурьяном молодой сад. Правда было бы лучше пройти сад вручную, лопатой, но все дела коммуны были так запущены, что для скорости его решили пропахать. Спиридон Васильевич уехал в сад, а Георгиевский, отдав необходимые распоряжения, пошел с Евгенией Михайловной разбирать колья на винограднике. Но не успели они поработать и получаса, как вдруг, бледный и возбужденный, к ним прибежал Спиридон Васильевич.
— Вы черт знает какой плуг мне дали… — задыхаясь от быстрой ходьбы и негодования, сказал он. — Совсем не пашет… Я знаю ваше нерасположение ко мне, но сводить личные счеты на почве общественных интересов, извините, мне кажется непорядочным…
Спиридон Васильевич читал газеты и журналы и потому мог выражаться очень интеллигентно.
Побледнев, Георгиевский бросил колья, и оба ушли.
Евгения Михайловна устало села на кучу кольев. На ее красивом нервном лице лежала тяжелая дума, и сумрачно смотрели прекрасные, горячие глаза. Вот почти уже два месяца, как она тут — нет, это совсем, совсем не то, что она ожидала! Вставать надо было с солнышком, с тяжелой, не отдохнувшей головой надо было тотчас же идти на вонючий баз доить этих бестолковых идиоток коров, которые своими грязными хвостами били по лицу, которые при малейшей оплошности доярки попадали, как это было третьего дня с Красоткой, ногой в ведро с молоком: новенькое эмалированное ведро было раздавлено, а молоко все пропало… А стирка, стирка!.. Стирать надо было не только свое белье, что было бы хоть и трудно, но выносимо, но и белье других общинников, все эти отвратительные затасканные рубахи и подштанники. Ее прямо рвало у корыта, в котором дымилась вся эта вонючая рвань… Правда, машина для этого была, но она, во-первых, нисколько от грязи не избавляла, а во-вторых, ее уже сломали как-то… А этот крик постоянный, а эти манеры с базара, а эти словечки!.. Ей вспомнился ее тихий, безответный Сергей Васильевич, и в душе засосало, и еще сумрачнее и угрюмее стали прекрасные горячие глаза…
А Георгиевский подошел к серым волам, понуро стоявшим среди уже ободранных и обломанных плугом карликовых яблонь.
— Гэть!
Волы качнулись, пошли. Плуг зачертил по саду невероятные зигзаги, и волы сразу стали. Осмотрел Георгиевский плуг — ничего, плуг как плуг…
— Гэть!
Плут снова зачертил свои зигзаги, и волы, сломав еще яблоню, снова стали.
Бился, бился он с плугом — нет, ничего не выходит. И вдруг глянул он случайно на ярмо и остолбенел: оно было надето задом наперед!
— Да вы, черт вас возьми, ярма на волов надеть не умеете! — с дикой злобой закричал он. — Только учите всех…
Тот, не признавая, конечно, себя виноватым нисколько, тоже что-то зло закричал, но Георгиевский только плюнул с бешенством и, весь бледный, ушел опять на виноградник, где мрачно сидела Евгения Михайловна.
Вечером Георгиевский созвал экстренное собрание членов коммуны для того, чтобы установить хоть какой-нибудь порядок в пользовании инвентарем: сегодня в навозе нашли весь столярный инструмент! А во-вторых, надо было подготовить к близкой уже весне общую реформу хозяйства: эта архаическая форма чисто хлебного хозяйства не может дать при современном экономическом положении страны серьезных результатов. Надо переходить к хозяйству интенсивному. По первому пункту было решено, чтобы весь рабочий инструмент выдавался рабочим распорядителем, а вечером им же принимался бы от них обратно и что необходимо в сарае набить в стены колышков с номерами, на которые и вешать сбрую. По второму пункту прения затянулись: Георгиевский, еще когда был студентом, жил два лета у тетушки в деревне, учился там косить и пахать, читал книгу Костычева о земледелии — правда, не до конца… — и здесь выписывал сельскохозяйственный журнал и потому в сельском хозяйстве считал себя если не знатоком, то во всяком случае человеком достаточно опытным. Но ему во всем возражал Спиридон Васильевич, не мог не возражать, и если Георгиевский предлагал часть поля отвести под посев будто бы очень выгодной горькой мяты, Спиридон Васильевич говорил, что несравненно выгоднее устроить плантацию казанлыкской розы, чтобы гнать для аптек дорогое розовое масло: он в самом деле читал недавно в отрывном календаре, что это дело очень выгодно. Если Георгиевский говорил, что необходимо привести пасеку в порядок и довести число семей хотя бы до пятидесяти, то Спиридон Васильевич утверждал — ему говорил это один кооператор в Геленджике, — что мед тут в горах получится горький от азалии, которой тут так много, и никто покупать его не будет. Собственно, понимали в хозяйстве более всего три сестры из Воронежской губернии — они были родом крестьянки и всю жизнь провели в деревне, — но они выступать не решались, а когда выступали, то говорили так тихо и нерешительно, что никто их не слушал. А кроме того, казанлыкские розы, горькая мята, рандали, плантажи, тараны для механического орошения и прочие мудреные штуки, которыми так и сыпали и Георгиевский, и Спиридон Васильевич, совершенно терроризировали их, они считали себя круглыми дурами и невеждами и благоговели перед лидерами коммуны, развивавшими такую удивительную энергию, выдвигавшими такие смелые планы… Правда, планы эти рушились на первых же шагах при проведении их в жизнь, но это решительно ничего не значило, ибо у них обоих были наготове уже совсем другие планы…