Взлетают голуби - Мелинда Абони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далибор смотрит на меня и понемногу приходит в себя; прости, говорит он, я на минутку отключился; а я слышу свое сердце, оно бьется даже в пальцах; я тебя испугал, да? – спрашивает Далибор. Нет, отвечаю я. Правда? – и Далибор вытирает пот со лба, влагу из глаз, я должен точно знать это, говорит он. Правда, отвечаю я твердо, и Далибор касается кончиков моих пальцев, жаль мне твоего двоюродного брата, говорит он, куда он попал? В Баня-Луку. У него есть семья? – спрашивает Далибор. Да, двое детей, жена. Расскажи о нем, просит Далибор. Ты и правда этого хочешь? Правда.
Его отцу, моему дяде, дяде Пири, оставалось лишь беспомощно смотреть, как люди в униформе уводят его сына (а не Чабу), дядя Пири сдвигает свой берет назад, потом вперед, потом снова назад и несколько раз плюет на ствол маслины, видя спину Белы между спинами двух солдат, решительными шагами уходящих прочь. Тетя Ицу садится в саду на скамейку, глядя невидящим взглядом на отцветшие ландыши и на чайные розы, и вдруг принимается горестно причитать, и в причитаниях ее – вера, что этот месяц, месяц любви, весны и цветов, поможет ей, у нее есть все права просить, чтобы ее единственный сын вернулся домой в добром здравии, в целости и сохранности; а когда, спустя некоторое время, дядя Пири, покричав ее и не получив ответа, идет в сад, он слышит, как жена его поет старинную, почти позабытую песню, которую он знал давным-давно, когда служил в солдатах: Эх, да звать меня, эх, Пиштой Фабианом, эх, увозят меня, эх, в чужие страны. Сбрить хотят мне да волосы кудрявы, чтоб добыл для кайзера я славы. Эх, да звать меня, эх, Пиштой Фабианом, эх, увозят меня, эх, в чужие страны. Не хочу я без кудрей да оставаться, не желаю кайзеру я подчиняться!
Перед тем Бела несколько месяцев прятался у друзей, выходить решался только по ночам, с женой и детьми встречался в укромном месте у реки. Желудок Белы перестал переваривать пищу, разве это жизнь, сказала жена, ты так умрешь от кислотности да от своих черных мыслей, и спустя пару дней Бела пришел домой, белым днем; он починил крышу, скосил бурьян в саду, вывел у собак блох, потом поднялся на чердак родительского дома, чтобы покормить голубей и навести там порядок. А на следующее утро, на заре, за ним пришли двое с оружием – обычно мужчин забирают ночью, рассказывала тетя Ицу, приходят пешком или приезжают на велосипедах, подходят тихо, как злодеи, и даже педали крутят осторожно, – ладно, забирайте, собаки, забирайте, свиньи, кричал, рассказывают, Бела по-сербохорватски, только скажите сначала, за какую нацию я должен умирать. За Сербию! За великую Сербию, ответил ему один из солдат, за что же еще ты, чертов голубятник, всему миру чужой, можешь умереть!
Далибор взял меня за руку, давай пойдем в лодочный сарай, мы поднимаемся, стоим с минутку, смотрим друг другу в глаза, ты знаешь, что у тебя глаза непонятного цвета? – говорит он, я редко себе в глаза смотрю, отвечаю я, странно, что ты этого не заметила, говорит Далибор, хотелось бы мне утонуть в твоих глазах, в этом многоцветном море, я поднимаю лицо: хотелось бы? почему? Не думай ничего плохого, отвечает Далибор, поглаживая мне ладонь, мы идем, под ногами шелестит галька, я на ходу здороваюсь со знакомыми, мы проходим мимо крана, двое мальчишек играют с водяной струей и, как бы нечаянно, направляют ее на нас, Далибор падает на землю, притворяясь, что ранен, мальчишки радостно хохочут, продолжают брызгаться, пока Далибор не встает и не грозит им пальцем, мы идем мимо большой лужайки, летом на ней пестреют полотенца, теперь она пустая; как ты думаешь, можно что-нибудь сделать? – спрашиваю я, уже в сарае, здесь нам никто не мешает, и отсюда открывается прекрасный вид на озеро, ты имеешь в виду, для твоего брата? – спрашивает Далибор, да, для брата, для его семьи. Я не очень тебя понимаю, говорит Далибор, потому что я фаталист (мне требуется некоторое время, чтобы сообразить, о чем он, потому что не сразу понимаю слово «фаталист» по-английски), ты можешь помогать движению «Врачи без границ», «Эмнисти интернешнл», организациям, которые борются за независимость прессы, вот и займись этим, говорит Далибор, будешь работать для себя, что абсолютно правильно, it’s okay[89], а напрямую ты никому не поможешь, такова твоя судьба, и Далибор закуривает; да, ты фаталист, отвечаю я, обнимая его сзади; разве я что-то другое сказал? – спрашивает Далибор после короткого молчания, чего ты от меня ждешь? Почему ты думаешь, что я от тебя что-то жду, и я снимаю туфли, мне почему-то хочется озябнуть, ощутить, как мерзнут пальцы ног на дощатом полу, чтобы потом согреть свои ноги на ногах Далибора, я хочу, чтобы он чувствовал, что согревает меня. Я понимаю, ты что-то ждешь от меня, Далибор на меня не смотрит, его взгляд устремлен на трухлявые доски пола, в щелях между ними колышется вода, темно-зеленая, почти черная, по крайней мере, ты считаешь, что я знаю о войне все, а я знаю только, что эту войну, как и все прочие, надо как можно скорее закончить, а не спорить без конца, какая она – эта балканская война. Если бы каждый политик не болтал постоянно о том, как сложна ситуация на Балканах, то сейчас еще можно было бы избежать худшего. Ильди, ты зачем туфли сняла? – и Далибор смотрит на меня, смотрит так, словно хочет утонуть в моих глазах, а я, я просовываю пальцы ног под его штанины, мои ноги хотят быть поближе к тебе, чтобы слушать тебя. Может, нам и в самом деле надо слушать ногами, а не ушами, смеется Далибор, берет мою руку, целует ее, сначала ладонь, потом пальцы, нюхает мою руку, от запястья до локтя, потом говорит: с ногами, которые слышат, мы, может, все решили бы по-другому, и совершенно точно, что мы слышали бы другое, я, например, сегодня был бы летающий человек, акробат, я всегда хотел стать акробатом, мечтал об этом, Ильди, я был бы воздушным гимнастом, а не беглецом, который бесконечно и тщетно жалуется на то, что его заставляли убивать.
Мы с Далибором встречались почти полгода, чаще всего у озера, в заброшенном лодочном сарае; там мы раздевались, иногда торопливо, чтобы было некогда стыдиться наготы, целовались мы редко, потому что из всех способов близости поцелуй – самый интимный, так говорил он, так и я говорила; я украдкой бросала взгляды на его тело, на его бедра, которые были непозволительно стройными, на его руки и плечи, литые мускулы которых говорили о многом, но, увы, не о том, что когда-нибудь он перенесет меня на руках через порог нашего будущего дома. Я слышала его прерывистое дыхание, которое вдруг сбивалось и замирало; не идет, сказал он, не пойдет! И на лице его проступало отчаяние, я узнал тебя для того, чтобы понять: не пойдет. Что не пойдет? – спрашивала я, зная, что вопрос не имеет смысла, нужно некоторое время, говорила я, сразу не бывает, потом будет легче, поверь мне.
И он, «беглец», притягивал меня к себе, пряча глаза под зажмуренными веками, целовал мои плечи и плакал; нагое тело его горело желанием, но оно вдруг сменялось враждебностью, отчуждением, и Далибор смотрел на меня погасшими глазами, словно нам уже нечего было сказать друг другу, словно он никогда не гладил мне шею так, что это напоминало мне самый ласковый, самый нежный весенний ветерок, тот ветерок, который позволяет ощутить самый маленький волосок на коже; разве ты не говорил, что ты меня?.. – смотрел на меня погасшими глазами и произносил какой-то стишок на своем языке, написанный одним из его друзей, и переводил мне на английский, и говорил: да, я влюбился в тебя, в этом-то все и дело.
А потом, через несколько дней, я стояла на вокзале, в телефонной будке, и пыталась дозвониться Далибору, я набирала его номер и вешала трубку, когда отвечал чужой голос, голос двоюродной сестры Далибора, голос, который однажды, хотя я ничего не спрашивала, сообщил, что Далибор уехал в Дубровник и передает привет, он вернется, совершенно точно вернется.
* * *Мы ехали на поезде, через ночь, и все время засыпали, время от времени вы укрывали нас своей вязаной кофтой и гладили по щеке мягкой ладонью, не думаю, что вам удалось сколько-нибудь поспать, во всяком случае, не помню, чтобы я, проснувшись, видела вас спящей; мы с Номи клевали носами, спали, ели и вели себя очень тихо, когда пограничники разглядывали нас, нас и наши бумаги, а если что-то говорили на непонятном нам языке, вы только разводили руками и пожимали плечами; мы, видимо, очень убедительно выглядели в своей боязливой неуверенности, и пограничники с мрачными лицами, а иногда с улыбкой возвращали бумаги, то есть разрешали ехать дальше; когда поезд трогался, я приникала к окну, отыскивая взглядом широкую красную полосу: так в моем детском представлении должна была выглядеть граница, – но видела только ярко освещенный перрон, на котором стояли или ходили люди в военной форме, помню еще большие вокзальные часы, закрытый киоск с едой, и мы ехали дальше, погружаясь в ночь, по незнакомой стране, мы уже у австрийцев, сказали вы, ночная тьма принимала нас в себя без расспросов (позже мне всегда будет вспоминаться первое, наивное представление о границе, и каждый раз, когда мы будем ехать на машине в Воеводину или возвращаться в Швейцарию, я стану подсознательно искать что-то напоминающее торжественную красную полосу, но ничего такого, понятно, никогда и нигде не увидишь, граница – это только сторожевые вышки, люди в униформе, для которых держать оружие так же естественно, как носить ботинки, служебные собаки, натягивающие поводки, и еще граница – это флаги, которые треплются на ветру или вяло висят на древках, это камни, кусты, трава, редкие деревья, которые кажутся бесцветными, неестественными; и остается вопрос: почему граница – это ощущение непонятной будничной угрозы?).