Взлетают голуби - Мелинда Абони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь купе отворилась, вошел мужчина, снял рюкзак и устроился на сиденье, мы с Номи не сводили с него глаз, так нам интересен был этот человек, который, очевидно, австриец, мы просто пожирали его глазами, а он вынул из рюкзака сверток с сандвичем и термос; девочки, вы что, не можете еще куда-нибудь смотреть, сказали вы и дернули нас за рукав, но мы все-таки продолжали таращиться на него; он немножко похож на Нандора, шепнула мне Номи, думаешь? – но не может же это быть Нандор, если он австриец, ответила я со смехом, а мужчина стал угощать нас, всех троих, печеньем, мы сначала посмотрели на вас, можно ли, потом робко потянулись за печеньем, мужчина что-то сказал, мы кивнули и поблагодарили на своем языке, а он вдруг ответил по-венгерски, ух, как мы испугались, но потом поняли, что по-венгерски он знает всего несколько слов. После печенья мы стали есть нашу курицу, вы угостили и попутчика, наши рты масляно блестели в желтом полумраке купе, мы все время что-нибудь ели, так время идет чуть быстрее, сказали вы, а попутчик вдруг затолкал свои припасы в рюкзак, рывком открыл дверь и через минуту уже стучал нам с перрона в окно, прощаясь, махал рукой и улыбался.
Во всяком случае, когда мы приехали, было светло, а утро это было, или день, или дело шло к вечеру, я не помню. Матушка и отец ждали нас на перроне. Матушка махала рукой, когда я спускалась по ступенькам вагона. Я помогла вам сойти, и вот мы, все трое, мы с Номи и вы, стояли с нашими сумками, а матушка с отцом обнимали нас и долго не могли сказать ни слова, разве что только: наконец-то вы приехали! И я еще помню, как их руки обнимали меня и я чувствовала их радость, их облегчение, но помню еще, что не хотела отпускать вашу руку, и не знаю, хотела ли я еще что-нибудь, кроме того, чтобы оставаться рядом с вами, у матушки в глазах были слезы, отец подбросил Номи в воздух, не знаю, придумала ли я это или в самом деле так было, но в тот момент, когда мы приехали, я чувствовала: между родителями и мной всегда будет зиять невосполнимая временна́я пропасть; для Номи она будет не столь громадной, потому, наверное, что она на два года младше.
Отец подхватил наш багаж, матушка обняла нас с Номи за плечи, устали, наверное, бедняжки, сказала она, это я помню точно, дома поедим чего-нибудь вкусненького, и потом отдохнете.
Мамика, я пытаюсь вспомнить, каким он был, тот день, день приезда в новый дом, с новой постелью, новыми игрушками, с потрясением, что в доме есть уборная, телевизор, телефон, и каково это было, открыть дверь и шагнуть в совершенно чужой мир, в квартиру, которую родители снимали и которая стоила больше, чем матушкин месячный заработок, и что происходило у меня в душе, когда мы с Номи увидели перед домом заасфальтированную площадку, цветы в окнах, цветы на балконах, детскую площадку за домом? Каждый раз, когда я делаю попытку восстановить в памяти первый день, первые дни в Швейцарии, у меня ничего не выходит, воспоминания обрываются на той минуте, когда мы увидели вокзал и вышли на перрон, где нас ждали матушка и отец.
Зато я очень хорошо помню, как мы, пару дней или пару недель спустя, заблудились в городе; мы с вами пошли гулять к озеру, глазели на лебедей с длинными шеями, с изумлением смотрели, как люди кидают лебедям и уткам хлеб, останавливались у каждого контейнера для отходов, даже заглядывали внутрь, такими они выглядели аккуратными и ухоженными, а поскольку в тот день или накануне шел снег, я что-нибудь рисовала на каждой скамейке, мимо которой мы проходили, а вы должны были угадать, что я нарисовала, и мы так увлеклись этим и всем, что видели вокруг, что вдруг обнаружили: мы не понимаем, где находимся, а уже стемнело, надо спросить кого-нибудь, сказали вы, но что? что спросить и как? Мы знали только, на какой улице живем, и, когда мимо прошла женщина с двумя сумками, вы обратились к ней и сказали по-венгерски: «Простите ради Бога» и добавили: Тодиштрас, но женщина только головой покачала, сказала что-то и ушла. Так продолжалось некоторое время, никто не знал, что такое Тодиштрас. У нас уже руки застыли, и я помню, что ваш тонкий нос стал совсем красным, а глаза блестели от беспокойства, и тут вы обратились к пожилому господину, опять спросив насчет Тодиштрас; господин, у которого на голове была странная плоская шапка, ткнул пальцем куда-то во тьму и сказал: Tödistrasse, но, когда заметил, что мы ничего не поняли, повел нас по улицам, под фонарями, на холм, пока мы не оказались перед нашим домом, отец уже стоял и курил перед гаражом, он поблагодарил господина за помощь, а потом отругал нас.
Мы с вами каждый день потом говорили об этом крохотном различии между «o» и «ö», различии, которое никто не мог преодолеть, кроме того господина, это очень нас удивляло и удручало, мы стали упражняться в правильном произношении: Tödistrasse, Tödistrasse; от какой-то мелочи так много зависит, произнесешь «о» вместо «ö» и потеряешься, сказали вы мне.
Матушка и отец днем работали, а вы были с нами, со мной и Номи, готовили еду, стирали, водили нас за дом, на детскую площадку, там были качели, горка, крытая песочница, мы лепили снежки, клали их на качели и раскачивали, раскладывали на ступеньках, ведущих на горку, и представляли, что это яйца, а где куры, кричала Номи, почему ни одной не видно, почему они не кудахчут? Нам было удивительно, что вокруг так тихо, тихо и красиво, словно по какому-то тайному уговору предметы вокруг нас существуют только для того, чтобы мы удивлялись их красоте. Мы играли на площадке, но не смели влезать на ограду вокруг нее, потому, наверно, что она выглядела как новая, и еще потому, что мы боялись сделать что-нибудь неправильно, не зная, наша это ограда или нет, лучше всего вести себя так, будто мы здесь в гостях, говорили вы, и даже с лопатой для снега, что стояла несколько дней прислоненная к стене возле задней двери, мы стали играть только после того, как узнали, что она принадлежит дворнику, а отец с матушкой как раз и взяли на себя обязанности дворника, чтобы получать какие-то небольшие деньги к их небольшому жалованью.
Вечером, сидя за кухонным столом, мы ели то, что приготовили вы с нашей, то есть Номи и моей, помощью, такие блюда, которые мы и до этого готовили вместе; как хорошо приходить домой, в теплую кухню, говорила матушка и пыталась меня обнять, но я, ухватившись за край вашей юбки, отворачивалась от нее, прячась в мягкую темную ткань, уклонялась от матушкиного желания быть поближе ко мне, сегодня я думаю, что этим я с жестокой прямотой показывала матушке, что не она мне мать, а вы, мамика, а когда отец говорил: Ильди, ты уже не маленькая, чтобы за юбку мамики держаться, я смотрела ему в глаза, и мне было абсолютно все равно, что там говорят матушка и отец, а вы тихо замечали только: оставьте девочку в покое, дайте ей немного времени.
Поеду-ка я домой, пора, там скотина, сад, сказали однажды вы, да и преподобный наверняка уже думает, чего это Анна в церковь перестала ходить; я смотрела на вас, словно не понимала, что вы говорите; вы достали свою сумку, сложили в нее ваши черные платья, теплую кофту и, кажется, попросили меня что-нибудь нарисовать для вас, но я не стала ничего рисовать, и если вы в самом деле просили, то нарисовала всего один раз, а больше не стала, и вы вечером, накануне отъезда, обняли меня и (не знаю, была ли рядом Номи) спели что-то, и голос ваш я чувствовала в своей груди, и все во мне сопротивлялось тому, чтобы вы уезжали, и лишь когда ушел поезд, до меня дошло, что это-то и было настоящее прощание, а не то, в Воеводине, когда все родственники приходили к нам или мы к ним, и каждый совал нам что-нибудь на память, и каждый целовал со слезами на глазах; даже в день отъезда не было настоящего прощания, когда Номи разревелась из-за веника, который не могла взять с собой, а я горевала из-за Цицу, своей любимой кошки; сейчас, когда вы уезжали на поезде, в прошлое словно уходил безвозвратно весь мир, в котором я жила до сих пор, ваш дом, ваш сад, ваши животные, которых мы с Номи обожали, и пыль, и грязь, и бледный священник с его темной церковью, и шум и гам базара, и густой, сладкий запах свежих булочек и палачинты, и глаза дяди Пири, самые прекрасные глаза в мире, как считали мы с Номи, и тетя Ицу, которая всегда баловала нас сладостями, если мы проводили воскресенье у нее и у дяди Пири, чтобы вы, мамика, смогли пойти на утреннюю и вечернюю службу; когда вы уехали, мне стало остро не хватать очень многого: громких людских голосов, белозубых улыбок, пыльных дорог, тополей, тополиных листьев, которые так ласково трепетали под слабым ветерком, – все, что я до сих пор любила, я утратила с вашим отъездом, но, когда Номи спросила вечером: ты скучаешь по ней? тебе грустно? – я промолчала.
Позже, в редкие моменты, когда я была уже в состоянии говорить о переломе, положившем конец той жизни, какой мы жили до тех пор, я поняла постепенно: куда более сильную боль, куда более глубокую тоску по родной земле должны были испытывать матушка и отец; по сравнению с этим то, что разыгрывалось в моей душе, в душе Номи, едва ли можно было считать чем-то серьезным.