Готический ангел - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, какой это был день, но меня удивила пустота и тишина, а еще странное, не передаваемое словами ощущение безвременья, будто бы исчезло и прошлое, и будущее, и все, кроме одного этого места. Запутанные, давно не метенные дорожки, могилки, которые с краю, ближе к забору – победнее, с простыми деревянными крестами, некоторые покосились, накренились в сторону, другие влажно блестели и стояли крепко. Чуть дальше – каменные плиты, кованые оградки, скамьи, вазы, фигуры… Я бродила по дорожкам, вдыхая запах влажной земли, переступая через тени, лужи, в которых отражалось белое небо и черная вязь древесных ветвей.
– Наташа? – Этот окрик, тихий, удивленный, заставил меня обернуться. – Что ты тут делаешь?
– А ты?
Савелий был одет легко, не по погоде, выглядел смущенным и даже растерянным. Да и мне от этой негаданной встречи стало как-то неуютно. В его руках белые розы, и лицо тоже белое, бледное, точно со страху.
– Я вот пришел… Катерина… – с каждым словом голос все тише.
Катерина. Надо же, а я и не знаю, где ее похоронили, и от этого так совестно вдруг стало, будто открестилась от человека, отомстила забвением за причиненную боль.
– Она здесь? – Мне было неприятно задавать этот вопрос, будто расписалась в том, что даже теперь, после смерти, с Катериною не помирилась.
– Здесь, – просто ответил Савелий. – Я вот… приношу иногда.
Странно это – ревновать к мертвой, а все ж таки обожгло обидой душу, завистью к тому, что ей-то он цветы носит, а меня не замечает. Разве что о здоровье справляется, и то больше вежливости ради.
А цветы… что цветы, какое теперь имеет значение, кем была для Савелия моя навязанная наперсница? Главное, что любил. И меня вот любил. Прежде, давно, когда подарил сердоликового ангела, милый пустячок, безделушка, а я все расстаться не могу ни с нею, ни с иллюзиями своими.
Мы долго еще стояли вот так, друг напротив друга, он – не решаясь спросить, я – не находя в себе сил попрощаться и уйти. Нужно что-то сказать, но с каждою секундой молчание все плотнее, жестче, будто в стену выстраивается.
– Ты, наверное, замерзла. – Савелий опустил букет, и белые ровные головки роз теперь почти касались земли. Даже страшно стало – как бы не испачкал ненароком.
– И ты тоже.
Совсем побелел, себя не жалеет. Глупый. Чужой. Родной. Олеженька на него похож, тоже рыженький и веснушки на носике, пока крохотные, золотые пятнышки.
– Не плачь, не надо, пожалуйста… – Савелий вдруг оказался рядом. Когда? Не знаю. Уткнуться в родное плечо и не шевелиться, он гладит волосы – робко, будто и не женаты вовсе, и прическа, Прасковьею сложенная, рушится под его рукой. Пускай, лишь бы не отпустил, лишь бы не отступил.
Я устала от одиночества.
Василиса
Я всю ночь не могла заснуть, думая о Юльке, о том, что Матвей обещал разобраться, о том, как он будет разбираться и где искать, если девочка пропала. И почему она пропала, и куда она могла пойти.
А ближе к утру, когда бессонница стала особенно тягостной, поняла – кладбище. Был у нас разговор на эту тему, и был рисунок, сделанный розово-лиловой акварелью.
– Люди приходят туда погоревать. – Юлька сидела на столе и мотала в воздухе ногами, тяжелые ботинки с рифленой подошвой и белыми широкими шнурками, черные джинсы, черный свитер, черные волосы, ей нравился черный, но кладбище она нарисовала розовым. – А я там отдыхаю. Тихо очень и хорошо.
– Чем хорошо?
– Сложно сказать. – Она сложила руки в замок. Пальцы тонкие с короткими, крашенными черным лаком ногтями, он пооблез и выглядел не черным, а рябым, как куриные перья. – Мне там просто спокойно. Понимаете, им ведь, мертвым, все равно, кто ты. Они ничего не требуют…
– А кто требует?
– Все. – Юлька спрыгнула со стола. – Хотите, я вас как-нибудь с собой возьму? Увидите, там и вправду хорошо, особенно если смотреть правильно.
Старое кладбище дрожало и плыло в зыбком полутумане. Воздух пах осенней листвой и едким дымом, который подымался вверх от черно-бурых листвяных куч, но повисал, растекался над кладбищем тем самым удивившим меня зыбким маревом. Кучи жались к ограде и дымили вовсю, а заголенная, укрытая лишь жухлой свалявшейся и стоптанной травою земля поблескивала слюдяной изморозью.
– Чего надобно? – Дед в тулупе глядел недоверчиво и почти враждебно. – К кому пришла?
В руках его были грабли, старые, проржавевшие у основания и с длинными черными зубцами, на которых слабо трепыхались наколотые листья.
– Ни к кому.
– Из этих, значит? – Дед сорвал лист, скомкал в руке и, кинув в дымящуюся кучу, пробурчал: – Безбожники… ходют, ходют… управы на вас нету, комсомол развалили, страну развалили, а теперь еще и кладбище разваливают! А с виду-то приличная.
Зажав двумя пальцами нос, он шумно высморкался, а пальцы вытер о рукав тулупа.
– Ну, чего тебе? Иди, коль явилась, а то лазют через дыру…
– Извините, а вы тут девочки не видели? Лет пятнадцать на вид…
– А разберешься, скока им, рожи понамалюют, шалавы, сигарету в зубы и идуть, куда только родители глядят? Порол бы, вот так, чтоб лежмя лежала, порол, а эти…
– У нее волосы черные, вот досюда примерно, и в джинсах, тоже черных, ботинки такие, тяжелые.
– Юлька, что ли? – Дед, воткнувши инструмент ручкой в землю, оперся на него. – Ходит такая, тоже дурота дуротою, но вежливая. И не курит, а то это где видано, чтоб баба смолила?
– Значит, приходила? Тут она? – Я не могла поверить в удачу. И правильно: дед, перевернувши грабли другою стороной, мазнул по земле, сдирая остатки клочковатой желтой травы, и ответил:
– Не, давно не было. Я ее пугнул, сказал, поймаю – шкуру сдеру, пущай дома сидит, книжки учит, а не по кладбищам шляется. Но девка вроде не пропащая… Иди, иди давай, ишь стала, зубы заговаривает, будто работы нету, кроме как с тобою лясы точить. Иди, иди.
Я пошла по узкой дорожке, которая, отделяя от себя другие, боковые тропинки, сама становилась уже. Белая ограда с дымящимися кучами и раздраженным сторожем осталась где-то сзади или сбоку, впрочем, не так и важно. Ничего не важно.
Место покоя. Место серо-красно-бурого камня, подернутого зеленовато-желтым кружевом, то ли мох, то ли лишайник, черные силуэты тополей, оголенных, облетевших, готовых принять зиму. Синее небо. Вот розового нет. И лилового тоже.
Юлька сидела на ступеньках массивного, частью обвалившегося сооружения, похожего то ли на мавзолей, то ли на пирамиду со срезанной верхушкой. Юлька дремала, прислонившись к выщербленной стене, а на руках ее обиженно мяукал черный котенок.
– Юля!
Юлька открыла глаза, улыбнулась, показала на котенка.
– Это Клякса, она есть хочет и плачет все время. Я сейчас за молоком схожу, только еще немного посплю, ладно? Вы мне снитесь?
– Нет. Я тебя нашла.
И теперь не представляла, что с ней делать. Кому звонить, кому кричать о помощи?
– Зря. Я не хочу, чтобы меня находили. – Юлька рассеянно погладила котенка. – Я им не нужна. Я Кляксе нужна, но она убежать хотела. Пришлось выйти. А так бы вы меня не нашли.
– Пойдем. – Я взяла ее за руку. Горячая, Господи, да у нее же температура, оттого и глаза блестят, и говорит странно, она не понимает происходящего. – Давай, Юленька, вставай, нам идти нужно.
– Домой я не пойду.
– Не домой. Тут недалеко. Я живу… помнишь ижицынский дом?
– Красивый. – Юлька поднялась и, сунув котенка за пазуху, сказала: – Пошли.
Дойти получилось до ограды, а там Юлька просто молча осела на землю.
– Э… говорил же, пороть надо ремнем по заднице, чтоб знали, чего можно, а чего нельзя. – Дед с легкостью подхватил ее на руки. – Куда несть?
– Туда… дом тут, особняк.
– Графьевский, что ли? Не дрожи, мамаша, донесу… а ты, как прочухается, всыпь ей хорошенько, чтоб аж звезды с неба посыпались, без порки-то какое оно воспитание? Баловство одно. Ох ты, глянь, и тварюку какую подобрала… да оставь ее, все одно подыхать, малая ишшо, зиму точно не протянет, и глазья больные.
Но Кляксу я не оставила, Юлька ведь спросит, очнется и обязательно спросит. Черный звереныш, оказавшись в чужих руках, завертелся, заюлил, впился в ладони острыми коготками. А потом вдруг успокоился и снова заплакал.
– Руки покажите, – велел Ижицын. Я подчинилась. Кляксины когти оставили на коже мелкие царапины, которые вдруг набухли, воспалились, и ладони теперь выглядели отвратительно.
– Больно? Может, обработать чем-нибудь?
– Да нет, наверное, не надо. – Я спрятала руки за спину, как-то неприятно было это разглядывание, и выражение ижицынского лица мне совершенно не нравилось. Такое вот задумчиво-раздраженное, с поджатыми губами, сведенными в одну линию бровями и очень недовольным взглядом.