Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот-вот-вот. Был я, как вам известно, старшим учителем латинского языка в гимназии — и вдруг это наболело во мне… Всё страсти да страсти видишь… Один пропал, другой исчез… Начитался, знаете, Тацита, да и задал детям, для перевода с русского на латинский, период: «Время, нами переживаемое, столь бесполезно жестоко, что потомки с трудом поверят существованию такой человеческой расы, которая могла оное переносить!»*
— Ах! — невольно вырвалось у меня.
— Да? Ну, и прекрасно… Действительно, я… ну, допустим! Согласитесь, однако ж, что можно было придумать и другое что-нибудь… Ну, пригрозить, обругать, что ли… А то: Пинега!! Да еще с прибаутками: морошку собирать, тюленей ловить… а? И это ад-ми-ни-стра-торы!! Да ежели вам интересно, так я уж лучше все по порядку расскажу!
Но в эту минуту дверь соседней комнаты отворилась, и оттуда появилась m-me Старосмыслова. Это была маленькая особа, очень живая и делавшая над собою видимые усилия, чтоб показать, что она не разделяет уныний своего мужа. Наружность она имела не особенно выдающуюся, но симпатичную, свидетельствующую о подвижной и деятельной натуре. Словом сказать, при взгляде на Старосмыслова и его подругу как-то невольно приходило на ум: вот человек, который жил да поживал под сению Кронебергова лексикона, начиненный Евтропием и баснями Федра, как вдруг в его жизнь, в виде маленькой женщины, втерлось какое-то неугомонное начало и принялось выбрасывать за борт одну басню за другой. Тут-то вот и сочинился сам собой период от слов: «время, которое мы переживаем», до слов: «оное переносить», включительно. А из периода, в виде естественного привеса, явилась — Пинега!!
— Федор Сергеич, вероятно, вам на судьбу жалуется? — обратилась она ко мне после взаимных представлений, — и охота, право! Забыть надо, а он себя все пуще да пуще раздражает. Кончилось ведь?
— Кончилось ли оно — это еще бабушка надвое сказала! да и не в этом дело: факт-то, факт-то какой! Фраза… ну, положим, пустая! ну, вредная, что ли! Но каким же образом из фразы вдруг выскочила… Пинега?! — оправдывался Старосмыслов.
— Но ведь мы не в Пинеге, а в Париже!
— Позвольте, Капитолина Егоровна, — вступился я, — ваш муж начал рассказывать… Конечно, Пинега, сама по себе взятая, есть лишь административный термин, настолько вошедший в наш административный обиход, что немногие администраторы в состоянии понять всю жестокость его. Я лично знал на своем веку одного администратора, который в полюсы не верил и для которого поэтому все города были равны. Вот он и говорит, бывало: ты ступай в Пинегу, ты — в Пустозерск, а ты — в Верхоянск! Но Пинега, превратившаяся в Париж, — это что-то уж чрезвычайное! Федор Сергеич! объясните, сделайте милость!
— Да-с, так вот сидим мы однажды с деточками в классе и переводим: «время, нами переживаемое»… И вдруг — инспектор-с. Посидел, послушал. А я вот этой случайности-то и не предвидел-с. Только прихожу после урока домой, сел обедать — смотрю: пакет! Пожалуйте! Являюсь. «Вы в Пинеге бывали?» — Не бывал-с. — «Так вот познакомьтесь». Я было туда-сюда: за что̀? — «Так вы не знаете? Это мне нравится! Он… не знает! Стыдитесь, сударь! не увеличивайте вашей вины нераскаянностью!»
Старосмыслов остановился и смотрел на меня в упор, тяжело дыша.
— Понимаете… точно сон! — вымолвил он задавленным голосом.
— Ах, голубчик! ты видишь, как это волнует тебя! — с участием вступилась Капитолина Егоровна, — лучше бы уж ты мне предоставил рассказать!
— Нет, это только я могу рассказать… я! Кто сам испытал это впечатление, только тот и может его передать!
Последовало несколько минут тяжелого молчания.
— Но ка̀к же вы, вместо Пинеги, в Париже очутились? — продолжал настаивать я.
— И опять словно во сне. Уж совсем было ехать в Пинегу собрался, да вдруг случайно… вот она напомнила, что лет пять тому назад давал я уроки сыну одного власть имеющего лица. Ну, думаю: последнее средство… Посылаю телеграмму-с… Смотрю, на другой день — тихо, на третий — опять тихо. А через неделю вызывает меня уж мой собственный начальник: «Знаете ли вы, говорит, правило: Toile me, mu, mi,* mis, si declinare domus vis?..»[147] — Знаю, ваше превосходительство! — Так вот, говорит, нам необходимо удостовериться, везде ли в заграничных учебных заведениях это правило в такой же силе соблюдается, как у нас… Извольте получить паспорт!
Старосмыслов опять остановился, как бы вопрошая, ка̀к я об этом полагаю. Но рассказ этот до того спутал все мои расчеты, что я долгое время ровно ничего не мог полагать. И вдруг у меня в голове сверкнула мысль:
— А прогоны и порционные вам выдали?
Старосмыслов недоумело взглянул на меня: очевидно, он никак этого вопроса не ожидал.
— Ну… что̀ уж! — как-то уныло отозвался он. Однако я подметил, что в самой унылости его уже блеснула как бы надежда.
— Нет, вы этого не говорите! — ободрил я его, — я согласен, что рассказ ваш походит на сновидение, но, с другой стороны, какое же русское сновидение обходится без прогонов и порционов?
— Так-то так…
Старосмыслов задумался и вдруг — хихикнул! Разумеется, я воспользовался этим поворотом, чтоб еще более утвердить его на этом пути.
— Нет, Федор Сергеич! вы этого не оставляйте! вы подумайте об этом! — повторил я.
— А что̀ ты думаешь, Капочка! — отозвался он уже весело, — ведь это в своем роде…
Капитолина Егоровна только потихоньку засмеялась в ответ. Она не решалась прямо открыться, но мое предположение, очевидно, разогрело и ее.
— По моему мнению, и откладывать нечего, — настаивал я, — самое лучшее, сейчас же берите лист бумаги и пишите: «Просит… а о чем, тому следуют пункты… Первое: был, дескать, я тогда-то командирован с ученою целью, но распоряжения об отпуске прогонных денег, по упущению, не сделано. Второе: а так как, мол, для вящего успеха возложенного на меня поручения»… Вот только поручение-то какое-то странное на вас возложили. «Tolleme, mu, mi, mis…» согласитесь, что это даже для сновидения несколько рискованно! Вот если б вам поручили изучить и описать мундиры, присвоенные учителям латинского языка, или, например, собственными глазами удостовериться, к какому классу эти учителя причислены по должности и по пенсии… и притом, в целом мире! А то подумайте: «Toile me, mu, mi, mis» — на что̀ похоже! И как это вы в ту пору не догадались!
— Помилуйте! до догадок ли мне было! я, как ошалелый, бегал, денег искал…
— Ну, так вы вот что̀ сделайте. Напишите все по пунктам, как я вам сказал, да и присовокупите, что, кроме возложенного на вас поручения, надеетесь еще то-то и то-то выполнить. Это, дескать, уж в знак признательности. А в заключение: «и дабы повелено было сие мое прошение»…
— И вы полагаете, дадут?
— Не только полагаю, но совершенно утвердительно говорю: не могут не дать. Вот если б вы, при вручении паспорта, попросили — ну, тогда, может быть, вам сказали бы: а в таком случае не угодно ли вам получить подорожную в Пинегу? Но теперь… теперь, батюшка, ваше дело верное! Человек вы легальный и командированы на законном основании; а коль скоро все произошло на законном основании, следовательно, вы имеете право воспользоваться и всеми естественными последствиями этой законности. Вы уже теперь даже не Старосмыслов, а просто X., без выдачи прогонных денег которому дело в архив сдать нельзя.
— А что̀ вы думаете! ведь и в самом деле!
— До такой степени «в самом деле», что, даже в эту самую минуту, я убежден, сам столоначальник, у которого ваше дело в производстве, тоскует о том, какую бы формулу придумать, чтоб вам прогоны всучить! А тут вы как раз с прошением: вот он я! Капитолина Егоровна! да поддержите же вы меня!
— Что ж, попробуй, мой друг! — томно отозвалась Капитолина Егоровна.
Так мы и сделали. Вместе сочинили прошение, которое он зарукоприкладствовал и сейчас же отправил с надписью recommandé[148]. Признаюсь, я с особенной любовью настаивал, чтоб прошение было по пунктам и написано и зарукоприкладствовано. Помилуйте! одно то̀ чего сто̀ит: сидят люди в Париже и по пунктам прошение сочиняют! Чрезвычайность этого положения до такой степени взволновала меня, что я совсем забылся и воскликнул:
— Ну, а теперь возьмите малую толику подмазочки — и айда в земский суд прошение подавать!
Разумеется, все, а в том числе и я первый, рассмеялись моей рассеянности. Но я был и тому уж рад, что мне удалось хоть на минутку расцветить улыбкой лицо этого испуганного человека.
От Старосмысловых я направился к Блохиным и встретил совсем другого сорта людей. Передо мной предстал человек еще молодой, лет тридцати, красивый, крепко сложенный, с румяным лицом и пушистою светлою бородой. Словом сказать, во всех статьях «добрый русский мо̀лодец». Под стать ему была и жена его, Зоя Филипьевна, женщина рослая, сложенная на манер Венеры Милосской, с русским круглым и смугло-румяным лицом, на котором алели пунцовые губы и несколько чересчур пристально выглядывали из-под соболиных бровей серые выпученные глаза. С ними же была и старшая сестра Блохина, пожилая девица, сырой комплекции (в форме средних размеров кулебяки), одержимая легким удушьем, но замечательно добродушная, общительная и повадливая. Вообще при взгляде на эту семью думалось: вот-вот они сейчас схватятся руками и начнут песни играть. Сперва запоют: «Как по морю да по Хвалынскому, да выплывала лебедь белая»; потом начнут: «Во поле березынька стоя-а-ала», потом и еще запоют, и будут не переставаючи петь вплоть до заутрень. И спляшут при этом: она пройдет серой утицей, он — сизым селезнем. Но ка̀к и зачем они попали в Париж? — это была загадка, которую они и сами вряд ли могли объяснить. Во всяком случае, они адски скучали в разлуке с Красным Холмом.