Повести - Петр Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поднатужься. Строго, слышь, будет.
— Рад бы, да бог не уродил.
— Так‑то так, а начальство знать ничего не хочет. В других селах, слышь, опись — кто не платит. Отбирают по самой дешевой оценке.
— Ну, у меня взять нечего, — ответил отец. — Пущай описывают избу, может, за гнилушки целковых двадцать дадут.
— Гляди, — сказал староста и ушел с бородатым сборщиком.
У матери руки тряслись. Чуть слышно проговорила:
— Вот окаянна сила принесла. Как чуют.
— Да, мать, чуют. А где нам взять?
…Я не слышал, когда уехал отец. Утром поднялся — и снова за свое. Сначала завтрак, потом выгон скота. Знакомое до каждой межи, до каждой рытвины поле. Пасти стало лучше. Не было жары, поднялась трава на межах и загонах. Только озимь соблазняла коров.
Я простудился, и когда отец поздно вечером приехал с базара, я уже лежал на кутнике. Бросало в жар, в озноб, было больно глотать. В избе горела лампа. К моему удивлению, отец все‑таки кое‑что привез матери. Особенно она обрадовалась дешевенькому ситцевому платочку. Она была так рада, что даже не примерила его, боясь помять. Лицо ее сияло. Я глядел на мать, и слезы душили меня. Как. мало ей нужно! Да и что она, наша мамка, в этой проклятой жизни видела! Лучше уж не думать. А какая она ласковая со всеми. И все из‑за пестренького платка. А цена‑то ему всего пятнадцать копеек. Мать обязательно наденет этот платок на престольный праздник.
Еще отец купил сковороду, чугунок, жестяной ковш да пять деревянных ложек. Братья шумели из‑за ложек, а Филька делал на своей пометку. Ложки необыкновенные: крашеные, с цветочками. Никогда у нас таких не было. Мне тоже хотелось взять себе ложку, но за меня догадалась мать. Она отложила сдну и строго сказала:
— Эта — Петьке.
Еще что‑то вынимает отец из кошеля. Э, связка кренделей на мочалке: Никак штук двенадцать! Он кладет крендели на стол, и наша избенка оглашается радостным криком. Еще бы, такой гостинец бывает только раз в году. Каждому по кренделю. Прежде, чем крендель съесть, еще вдосталь им налюбуешься, осмотришь его со всех сторон, изучишь каждую складочку, обнюхаешь, по столу прокатишь и, уже наигравшись, на второй, а то и на третий день осторожно, с жалостью в сердце, чуток надкусишь. Ешь его не сразу, нет — ешь и смотришь, а сколько съели Филька, Захарка, Васька. И вот начнем хвалиться, у кого больше осталось, предлагаем меняться, впридачу даем бабки, торгуемся долго… Мать берет связку кренделей, считает. Сама дает каждому по кренделю, остальные прячет и говорит:
— Девчонке на соску, да один — хворому.
Стало быть, на мою долю два кренделя. Ребята не завидуют мне. Чему завидовать? Да и вроде они побаиваются меня. Я стал злой, задумчивый. Снова отец тянется к кошелке. Еще один наказ матери выполнил: привез три большие селедки. Они так пахучи, запах от них такой особенный, базарный, что он сразу распространяется по нашей тесной избенке.
— А это тебе одной! — строго говорит отец, подавая матери кусок пшеничного калача.
Мать бережно берет калач и при совершенном молчании тут же завертывает его в старый платок, туго завязывает и кладет в угол на полку.
— Как бы тараканы, дьяволы, не съели, — говорит она довольным голосом.
Снова отец лезет в кошелку. Что у него там еще? Филька насторожился, деловитый Захар попытался было заглянуть, но отец накрыл кошелку рукой. В бумаге, которую мать бережно развернула, что‑то похожее на крендель, только размером побольше и цветом потемнее. Ребята в недоумении. Захар протянул руку, чтобы пощупать, но мать слегка щелкнула его по лбу.
— Это — колбаса, — улыбаясь, объявил отец. — Цена ей — двенадцать копеек фунт!
— Колбаса! — воскликнули ребята. — Из чего она?
— Делают ее из свиной говядины. Говядину рубят, мешают с крахмалом, для запаху — лук, чеснок подпущают.
— А почему она круглая? — удивился Захар.
— Ее, говядину эту, в баранью кишку набивают.
Больше, наверное, ничего нет в кошелке. Разве остаток черного хлеба, который отец не доел. Так и есть! Отец вынул его, протянул Захарке:
— Это тебе гостинец лиса прислала.
Захарка взял и засмеялся.
— А Петька‑то у нас захворал, — напомнила мать. — Прямо из поля его старик домой послал. Ляжет, слышь, на меже и лежит.
Отец молча подходит ко мне, смотрит на меня и не знает, о чем спросить. Но я ободряю его. Хриплым голосом говорю:
— Пройде–от.
— Что у тебя, сынок?
— Голова да горло. Я сейчас слезу.
Мать, услышав, полустрого приказывает:
— Лежи, лежи! Я чаю с душицей дам. Это лихоманка к тебе пристала.
Почти все болезни мать называла «лихоманками». Лихоманок, по ее словам, двенадцать, они — родные сестры. Какая из них сейчас меня треплет, не знаю.
— Тятька, — позвал я, — поди сюда, наклонись.
От него пахнет табаком и чуть–чуть водкой. Еле слышно я спрашиваю: .
— Ты небось календарь‑то не купил?
У отца испуганные широкие глаза. Потом он прищуривается и тихо говорит:
— Молчи, сынок, купил. Боюсь, как бы мать ругать не стала.
— Нет, не будет. Ты отдай мне, а с матерью мы поладим.
— Немного погодя, сынок, — он, опять подмигнув, отходит.
Сердце у меня от радости захолонуло. Календарь! Новый, на весь год! Что‑то в нем? Какие картинки, про что пишут, что рассказывают о земле, о небе, о воде, о людях чужих стран? Нет, не улежать на хутнике. И, немного погодя, я говорю громко:
— Мне стало легче. Надоело лежать, я встану.
— Ну, слезь. Только, сынок, тихонько, не ушибись.
Так говорит мне мать, мне, который столько раз падал, бегая за коровами, которого до изнеможения палила жара, нестерпимо мучила жажда, которого хлестали кнут дяди Федора и дождь, которого чуть не убило осколками льда, — мне говорит мать: «Сынок, не ушибись…»
— Нет, не ушибусь, — говорю я.
Она режет селедки на маленькие куски. Каждому хочется, чтобы ему достался кусок побольше, особенно — первый, от головы. Мать начинает делить. Голову от одной селедки кладет отцу, голову от второй, но с куском побольше — себе, потом мне первому дает самый большой кусок.
— Погодите есть, — говорит она, — чай с душицей будем пить.
Вынимает ухватом из печки ведерный чугун с водой. Он почти полон, в нем плавает целый веник травы душицы. Чайных чашек у нас нет. Мать наливает чай прямо в блюдо. Сама пьет из привезенного отцом ковша, мне наливает в деревянную чашку, остальные черпают чай ложками. Перед каждым — конфетка, но конфет не трогают. Пьют чай с хлебом, прикусывая селедкой.
Мне мать положила две конфетки. Филька, любимец ее, покосился и облизнулся. После чая, когда выхлебали весь чугунок, обсосали все кости, я, чтобы избавить от ругани отца, раздраженно жалуюсь матери:
— Вот наказывал тятьке купить мне календарь, дал ему пятнадцать копеек, а он, видать, пожалел добавить гривенник. Сроду вы так.
Мать поджала губы, лицо у нее строгое. Такое лицо бывает у нее, когда она готовится к ссоре.
— Правда, что ль? — прежде чем ругаться, спрашивает она.
— Наказывал, — отвечает отец, не упоминая, что я соврал о пятнадцати копейках.
— И ты не привез? — уже строже спрашивает мать.
— Как не привез? — встрепенулся отец, обрадовавшись, что нам удалась хитрость. — Разь можно не привезти? Купил, мать, купил…
Торопливо лезет в кошель. Там, на самом дне, под соломой, лежит календарь. Отец вынимает его, обтирает с него просяную солому и, как икону, передает в мои трясущиеся от радости руки. Вот он, календарь! Как от него хорошо пахнет! Ребята сразу бросились ко мне:
— Покажи, покажи!
Но я держу его, прижав к груди. Слышу, гулко и часто бьется мое сердце. Нет, не кладу календарь на стол. На столе грязно, а календарь чистый, нарядный. Мать догадывается. Берет тряпку, смахивает со стола крошки. Но стол все равно грязен. Нельзя на такой стол класть сокровище, которое мы будем целый год по нескольку раз читать.
— Дай‑ка тряпку из печурки! — кричит она.
Филька вынимает просушенную после девчонки тряпку, мать стелет ее передо мной на столе.
Открывается первая страница…
До полуночи мы листали календарь. От волнения и от болезни меня снова начало трясти. Я закрыл календарь и не знаю, куда его спрятать от мух и тараканов.
— Давай отнесу в сундук, — говорит мать.
…Полегли. Отец с матерью и девчонками на полу, мы с Филькой — на кутнике, остальные на печи. Я долго не спал. Отец с матерью что‑то подсчитывали, говорили о податях, о долгах, о гостях к празднику, которых совсем не желали. Почти засыпая, услышал, как мать спросила отца:
— Много денег‑то ухлопал?
— Рупь с полтиной.
— Почем рожь‑то?
— По восемь гривен.
И опять, слегка пререкаясь, начали высчитывать и вздыхать.