Блокада - Анатолий Андреевич Даров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во сне никогда не приезжал домой, но часто видел Тоню и ее губы, всегда словно надутые от обиды, шептали ему что-то на ее, Тонином, запутанно-нежном наречии, вроде: «Это ты? Неужели!
Я так всегда и мечтала, что вот встретимся и тому подобное, сам знаешь, зачем много говорить?»
Несколько раз на день засыпал, просыпаясь, всегда хотел есть и говорил Тамаре со вздохом:
– Одно только и остается в жизни – книги, – и читал, сладко зевая, «Княжну Джаваху».
Тамара штопала или стирала, и только через час, когда он успевал снова поспать и проснуться, с обидой спрашивала:
– А я?
– Что – ты? – не понимал он.
– Ты говоришь, что ничего не остается в жизни.
– Не смотри на меня так ужасно мрачно. Ты, конечно, остаешься. Как же без тебя? Ты же знаешь, что я тебя люблю как сестру.
– Как Нинку? Ты ее не любишь, хоть мне не втирай очки. Ей – можешь.
– Не как Нину, а вообще. Я вижу, ты в плохом настроении.
На этом разговор обрывался – Дмитрий засыпал, и Тамара умолкала, обиженная. Если было тихо, шла к соседке, спросить, не слышно ли о прибавке хлеба.
Так прошло несколько дней, прошла неделя – и Дмитрий понял, что не «прострел», не поход за капустой причина его болезни, апатии, усталости, а сама дистрофия, и в какой бы она степени ни была – это начало конца. Надо бороться за жизнь: встать с постели, ходить, воровать дрова у давно умерших запасливых соседей, дышать свежим, хоть и чересчур, воздухом (—40 по Цельсию), сходить, наконец, в общежитие… Он встал, походил по комнате и снова лег.
День разделялся на две равные половины: до тюри и после тюри, причем после тюри пилось очень много воды. «А вот я как возьму да поднимусь, мадам Дистрофия, не знаю, в какой степени, – еще до тюри, – тогда мы посмотрим, кто кого», – грозился он, стучал кулаком в стену, но так и лежал пластом без мыслей, даже без мечтаний под заглавием «Вот блокада прорвана»… Не встал бы он и после тюри, если бы не пришел Саша с кучей новостей и литром вареного масла, без шапки (потерял по дороге), звенящий завитыми морозом косичками-сосульками. Они быстро оттаивали и по Сашиному лицу стекали, если бы не грязные, то совсем как слезы, капли.
Дмитрий смотрел на него внимательно-отстраненно. «Как быстро гложет голод лица людей, – думал он, – вот Саша. Давно ли я его видел, а уже не узнать… Вот оно, лицо друга: грязно-бледное, опухшее, с усталыми и добрыми голубыми глазами, с мешками-подглазниками, будто для собирания слез. Немало он их еще до войны пролил. Вот оно, лицо друга, пришедшего к тебе на выручку. Смотри на него – и запомни навсегда».
Говорил Саша без прежних своих ужимок, без вскидывания бровей чуть не к самым вихрам, не размахивал руками, на это не хватало энергии. Но все же это был прежний Саша:
– Во-первых, мадам Сильва отравилась. Записку оставила, я ее пришил к делу. Один артист застрелился, записки не оставил, другого нашли замерзшим у нас же в подворотне, остальные полу-трупы разбежались из труппы. Веселая вдова заглянула один раз к нам на огонек, попала как раз на щи из нашей капусты, отведала, улеглась спать на моей кровати (со мной, конечно) и со словами «Такие не пропадут» – уснула. Я уснул с мыслью: «Такая не пропадет», и всю ночь чувствовал ласковое женское тело…
Тамара, хлопнув дверью, ушла. Саша, заморгав глазами, умолк.
– Ничего, это она в сердцах. Продолжай, – сказал Дмитрий.
– Утром просыпаюсь – лап, лап, а ее и след простыл. Так и пропала. Наверное, где-нибудь занесло снегом. Профессору нашему, конечно, отделили спирту, капусты и вареного масла. Благодарил, спрашивал о тебе. Я ему наше путешествие так расписал, что он здорово смеялся. Тихонько, правда.
Два великих молчальника подрались из-за табака. Бас, разнимая, поставил обоим по одинаковой шишке на лбу. Я всю дорогу думал об этой драке. Что, если она симптоматична?.. А самое главное – Сара исчезла. Бас побывал у ее тетки, но она его встретила весьма холодно: лежит посреди комнаты, мертвая. Бас приуныл, и все с ним. А тут еще ты пропал. Командировали меня, как друга сестриного дома.
– Спасибо. А как же масло достали?
– Это Чубук отличился, раз в жизни. Он последнее время в Домтехе один работал. Заставили его там в подвале порядок навести. Он и навел. Увидел бочонок с этим маслом – и к нам. Не теряя времени, пикируем, по-одному, в подвал. Атам Чубук уже и разливку затеял. Так, в два-три захода, бочонок опустел. На нем было написано: «Олифа подсолнечная». Я эту надпись стер. Противно читать. Что значит – олифа? Масло, да и все. Сойдет за масло. Уже сошло: на пробу вынесли два литра на рынок, взяли за них почти два килограмма хлеба. И странное дело – говорят, теперь олифа по всему городу пошла, будто с нашей легкой руки, и даже цена осталась, какую мы установили случайно: кило хлеба за литр.
Вечером Саша принял посильное участие в добыче дров и семейном совете за чашкой соленого чая. Нина была молчалива и грустна, но последнее слово, решившее проведение операции «Мертвая конская голова», принадлежало ей; она давала хлеб, как главный залог успеха: целый килограмм! Пол-литра олифы и почти литр спирта тоже были, по общему мнению, «не пустяк».
Идею операции предложила Тамара, название дал Саша. Вдвоем они и пошли ранним утром в ночную тьму. Сначала Тамара получила в булочной у Нины хлеб (очередь, к счастью, была невелика), потом повела Сашу по узким и запутанным переулкам с редкими уцелевшими домишками, похожими на темные сугробы, к цели операции: конюшне «Гужтранса».
– Главное – проскочить сквозь проходную будку, а там уж я спрошу дядю Васю, – сказала Тамара таким тоном, что Саша понял: командовать будет она. Дядя Вася был сосед-извозчик, еще с осени перешедший на «конюшенное положение», о котором сам говорил, что нет положения более свинского. Недавно в очереди за хлебом осколком снаряда убило его жену, и он с тех пор не приходил в пустую квартиру.
– Он меня любит с детского возраста, – сообщила Тамара.
– Своего или твоего? – не понял Саша.
– Боже, как вы