Блокада - Анатолий Андреевич Даров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …уж лучше, как говорила моя мама, вечно недовольная советской властью…
И лег спать.
Дмитрий с трудом добрался до общежития. Теперь весь город ходит пешком. Редкие автомобили даже в голову никому не приходит останавливать, но кто половчее – ухитряется уцепиться за борт где-нибудь на повороте, когда шоферы тормозят. Но если не сумеешь подтянуться на руках и влезть в кузов – дело плохо: на руках долго не провисишь, сорвешься. Но и сидя в кузове, надо не прозевать, если шофер повернет не туда, куда надо, чтобы вовремя соскочить с борта на повороте. Часто шоферы не тормозят и на повороте – «газики», как необъезженные кобылицы, сбрасывают неудачливых седоков. Дмитрия сбросило где-то у Сенной площади. Потирая ушибленное колено, дал себе слово отныне ходить пешком.
Медленно поднимаясь по темной лестнице, оскользаясь на обледеневших ступеньках, коснулся головой чего-то висящего. Пересиливая противную и непонятную дрожь, поднялся ступенькой выше, снова зацепился плечом, досадливо боднул головой тьму – и сильно ударился лбом… о сапоги. Инстинктивно ощупал их руками – смерзлись. При свете спички видны были дыры в подошвах… Над лестничной площадкой висел обледеневший труп, как огромная черная сосулька. Раскачиваясь, он с тихим звоном ударялся о стену. Дмитрий едва не бросился бежать вниз, но открылась дверь и узкая полоска света, словно из далекого костра в пещере, лизнула его лицо. На пороге стоял Саша.
– Что, висельник тебя напугал? Иди, не бойся, он никого не трогает.
Дмитрий подошел к своей кровати и хотел сесть, но Саша предупредил:
– Смотри, не сядь: тоже один студент, вернее – труп. Университетский. Пошел на фронт добровольцем, вернулся доучиваться, раненым и голодным. Прилег на часок, а уснул вечным сном – сном победителей, сном мертвецов…. Не помню, Реми де Гурмон или другой какой гурман и жизнелюбец сказал эту мертвящую фразу.
– А висельник – кто?
– Тоже чужой студент. Попросился переночевать, мы пустили. Спи, только есть не проси. Он и не просил. А ночью взял мой ремень и повесился на нем, негодяй. И записку, как полагается всем порядочным самоубийцам, оставил. Я ее сохранил на память, как документ эпохи. Вот, смотри.
На измятом клочке бумаги было написано ровным красивым почерком: «Я не хочу ждать, пока нас победят немцы и голод. Умираю непобежденным. Да здравствует Северная Пальмира! Александр Дежнев».
– И это все?
– Да, это все.
– Как жаль. Очевидно, он был поэтом: за Северную Пальмиру умирают только поэты, за город Ленина – юнцы и партийцы, за Питер – рабочие.
– Да ты что же стоишь, Митрич? Садись на мою кровать, не в гостях. Хочешь, я тебе расскажу повесть о бывшем сером котенке? «Бывшем» – потому что мы его съели. Сподобились. Зверью уподобились… Видишь: все наши спят. Храпят-то как. Словно во сне что-то берут нахрапом.
– Да ты рассказывай толком, а то мне что-то не верится.
– Хорошо. Жила-была (и есть) старушка на третьем этаже, под висельником…
– А почему не уберете его?
– Охота была – возиться. Пущай его висит, милиционеров отпугивает. Как увидят – так в сторону. Но слушай дальше. А у старушки жил-был серенький котик… Она каждый вечер выводила его погулять на лестницу. Симпатичный такой был, пухленький, кругленький, в пятнах. Понравился он нам. Особенно мне: впрямь как мой серенький котенок, которому я стихи писал. Первым его, конечно, заметил Бас. И пожалел он, как волк кобылу, старушку: ведь по нашим временам, чтобы такую скотинку кормить, от себя нужно последние крохи отнимать. Решил он избавить ее от этой обузы. И мы все решили. Стали караулить: важно было, чтобы котик самостоятельно прогуливался, без всякой старушки. Дошла очередь до меня. Вышел я на пост, как Иван-дурак за Жар-птицей. На мое счастье, старушка выпустила котика одного, без себя. Я был во всеоружии: с мешком и с палкой. Для чего палку взял, не знаю, но не для старушки, конечно, не подумай. Котик, правда, был вполне серьезным и взрослым котом, и к тому же благовоспитанным. Он понимал, для чего его выпускают на моцион, и шел в угол.
Когда я к нему подошел, он, видимо, сразу почувствовал неладное – ка-ак окрысится на меня. Хотел даже спинку выгнуть, да не мог от слабости – только шерстка дыбом встала. Я это оценил, но делать было нечего. Накрыл его мешком, и пру потихоньку. Попищал он, поцарапался, да и затих. Собрались мы все вокруг него с преступными и лицемерными физиономиями. Щупаем его, по головке гладим, а он щурится, мурлычет о чем-то. Жаль скотинку.
Начали совещаться: как быть, как варить. Бас говорит – варить его целиком, как есть, в натуре – в чугун. А Чубук, тихоня, – нет, говорит, сперва его прикокнуть надо – не звери же мы. А Бас на своем стоит. Я, говорит, и есть на сегодняшний день зверь. Погоди, и до тебя, Чубука, очередь дойдет. Вот тебя правда сперва надо прикокнуть, чтоб в милицию не успел донести.
И вдруг Сеня Рудин, этот жалкий тургеневский тип, заявляет:
– Я знаю, что делать. Мой отец на бойне работал. Сперва, как правильно сказал Чубук, эту скотинку убить надо. Это совершит Бас. Затем я ее освежую, освежив, таким образом, воспоминания о детстве, отце, мамаше и прочих дальних, в смысле расстояния между нами, родственников (каламбур мой). А шкуру выбросим.
Это меня возмутило. Как это – выбросить шкуру? Разве в ней нет питательных веществ? Это вы бросьте – выбросить. Бас меня поддержал:
– С него самого шкуру надо спустить, чтобы он тут, в такое критическое время, либеральные идеи не разводил. Все сожрем! Люди как боги? Кто сказал? Чепуха. Люди как звери – это звучит гордо.
И я, такой мечтательный и мягкотелый я, поощряемый такой грубой и сильной организацией, как Бас, плел невесть что:
– Все сожрем! С ножками, с рожками, с ручками, с перышками, с глазками…
Все же, после продолжительных дебатов, решили шкуру пока отложить. Вот и вся повесть о сером котенке. А вон под столом и шкура зверя. Все остальное сожрали и напились вдоску.
– И спирт достали?
– Да. Бас где-то спер, целый бидон. На твою долю почти два литра.
– А котенок вкусный?
– Объеденье! Как крольчатина, телятина, баранина – и вообще, как котлеты. Жаль, что ты не подоспел, а то бы тоже сподобился.