Дровосек - Дмитрий Дивеевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я закусывать только после первой бутылки начинаю. Инак ничего не чую: ни веселья, ни тоски.
– А что, с водки и тоска порой забирает?
– Чаще тоска. Давай еще по стакашку, уж коли начали.
Они снова выпили, но слабый до спиртного Аристарх своему собеседнику не следовал, только пригубил. За таким не угнаться. Микула это понимал и не принуждал.
– Я что сюда девок вожу, думаешь, их на свой вертолет охота сажать? Они, конечно, рады, где в Темникове такой найдешь, а меня тоска гонит. Жену я уж пять лет, как схоронил, и такая сухота меня взяла, что нет слов. Сначала я о девках и думать не думал, по жене тосковал. Но бессонница замучила. Спать совсем бросил, покойница каждую ночь являться стала. Мучался я мучался, а потом перед ее фотографией на колени встал. Говорю, прости меня, Тосечка, совсем загибаюсь. Позволь на волю вырваться. И улыбнулась мне фотография будто, мол, иди, Коленька, не мучайся. Пошел я на волю. Стал здесь работать и девушек приглашать, а они, конечно, рады.
– Помогает?
– Нет. Без любви это дело совсем пресное. Брошу его, когда совсем в себя приду. Пойду в храм алтарником служить. Храм-то теперь открыли. Может, легче станет.
– Так крепко супругу любил?
– Эх, детинушка, знал бы ты мою Тосечку, Царство ей Небесное! Ангельская была девочка. Ангельская душа. На тридцать лет меня моложе, а любила так, что счастье небесное мне в душу поселилось.
Я ведь первым браком-то еще до войны был женат, сын у меня, взрослый мужик, на Тихоокеанском флоте мичманом ходит. И первая жена хорошая была баба, в пятьдесят лет померла от воспаления легких. Не везет мне с женами, ей Богу.
А Тосечку я всего десять лет назад встретил, в Шахунье. Поехал туда от скуки на лесоповал, да и деньжонок малость подзаработать. Бензопилой сосны валил. Сам-то в лагерях не занимался таким промыслом?
– Нет, у нас деревья уголовные валили.
– Во-во. И я, как уголовный, валил. Зимой, знаешь, как сладко? Спим в бараке вповалку, штаны в валенки, рукава в варежки заправлены, все пуговицы наглухо, а они прямо пеной ползут и щели ищут, где пролезть.
– Клопы?
– Они самые. Утром встанешь – вся личность как крапивой ошпарена. А Тусечка там в столовой работала на раздаче. В общем, получилось так. Два бывших заключенных не то на спор, не то еще как, хотели ее поиметь. Женщин там мало было, всего трое, а лесорубов пятьдесят человек. Но тут я ненароком подвернулся, и произошла неприятность. Они ее прямо на снегу там, за бараками, развернули. Народ-то весь на делянках был, а они отлучились, мол, бензопила барахлит. На сани – и к баракам. А я как раз болел – бензопилой меня секануло, я в бараке лежал.
– Как секануло?
– Просто. Если нож в бревне застрял, то надо его осторожно вынимать. А я на свою силу понадеялся. Дал газу и дернул на себя. Нож из дерева выскочил и меня по лбу цепью секанул. Не удержал, значит.
Микула приподнял свои сивые космы со лба и показал глубокий шрам, уходящий на линию волос.
– Ну вот, лежу, про жизнь думаю, башка в бинтах. Вдруг слышу, вроде писк за бараком. Потом ко мне повариха Люська залетает, глаза как блюдечки: зэки Туську сильничают. Тусечка мне тогда уже нравилась, я сорвался и побежал. И Люська за мной. Забежал за барак, а там один уже на ней трепыхается. Я его кулаком по затылку стукнул, он и успокоился. Другой бежать, а Люська его зацепила. Этого я тоже по башке достал. Вот все. Оба померли. Бригада примчалась, что делать? Спасибо, бригадир Михаил Степанович Сеньшин человек был отличный. Всем миром порешили: этих обоих головами под ствол положить и начальство проинформировать, мол, ушибло падшим деревом. Следователь приехал и все понял, не дурак. Только он знал, коли вся бригада считает, что зэков ушибло деревом, значит, они этого вполне заслужили. Там, конечно, дружки их по зоне крутились, видать, хотели нашептать, да бригаду побоялись. Лесорубы-то с бензопилами работают. Да.
– А дальше что?
Микула снова налил себе под кантик, плеснул Аристарху, выпил залпом и продолжал:
– Вот и началось мое счастье. Уехали мы с Тусей из этого места. Рассчитались и сюда, в Темников. У меня тут родной дом еще от деда остался. Поселились, стали как два голубя жить. Представляешь, мне шестьдесят, ей тридцать, и друг без друга минуты не можем пробыть. В шестьдесят лет я понял все про любовь. Это, брат ты мой, Аристарх, такой полет души, такая песня! Захотелось мне ей настоящую жизнь устроить – безбедную. А мне это легко. Я плотник по наследству. Батюшка мой плотничал, дедушка и прадед тоже. Срубы рублю, как игрушки. Набрал я, значит, бригаду, и пошли мы в отхожий промысел деньги зарабатывать. Деньги неплохие, только по округе строительства нет, все ближе к Москве. Выходит, настала нам с Тусечкой разлука.
Так жалею я, что мало времени с ней провел. Наеду, поживу, и снова на промысел. Думал – самое главное впереди. Правда, дом отремонтировал, мебель справил, одежонку ей прикупил, туфельки, то да се, все как полагается. А потом заметил: слабеет она. Я-то грешным делом хотел с ней ребеночка родить, а она что-то не могла понести. То ли Тусечка какие тайные дела с собой делала, чтобы забеременеть, то ли это просто болезнь по женскому делу на нее напала, но заболела она и стала гаснуть. Угасала целый год моя кровиночка, и такого я, друг мой Аристарх, испытал, что не дай Бог.
Микула дрожащей рукой налил в стакан и снова выпил.
– Когда уж понял, что дело роковое, уйду от нее в баню, уткнусь в тряпки, чтобы не слышно было, и реву белугой, и колотит меня, и крутит так, что ноги не держат, Боже ты мой праведный! Потом соберусь с силой, приду к ней, а она как свечка восковая лежит. Только глаза блестят. «Что подать тебе? – спрашиваю. А она лишь глазами покажет – руку дай – положу я ей свою руку на ее ручки. Она едва-едва ими шевелит, мою руку гладит. Так и померла.
Голос Микулы вдруг надломился. Он замолчал, потом налил себе еще стакан и выпил.
Через некоторое время пришел в себя и продолжил:
– А ты говоришь, шпион твой о перестройке колготится. Может, он правильно действует, только моя правда в другом месте лежит. Когда Тусечка преставилась, понял я, что самое главное в жизни – это любовь. Если бы каждый из нас про нее заботу имел, то и беды бы никакой не было.
Старик был сильно взволнован, и Аристарх решил больше не бередить ему душу. Он ушел к себе, но слова Микулы звучали в его ушах: самое главное в жизни – это любовь. Они заставили его задуматься, и уже лежа в постели, слушая ровное дыхание Валентины, он снова обращался к ним и уходил в мыслях на тысячу лет назад, к Иллариону, к его светлой и понятной жизни.
1059 год. Феодосий приносил хлеб и мед, но Иллариону не становилось лучше. Его срок пришел. Он не замечал Феодосия, потому что его разуму оставалось немного времени для последних мыслей. В чем главнейшее человечье предназначение? В любви к Господу? Это мечта, а в каждом дне своей жизни что? Что, Господи, должно освещать мой человечий путь? Ты ли шепчешь мне на ухо: «Не предай»? Твои ли это слова? А как же! Ведь Тебя предал Твой ученик, и от этого пошел отсчет человеческому состоянию. Предатель – самое худшее, что бывает на свете. Предатель – венец Сатаны. Верность – венец Господа. Он не предал Отца и пошел на смерть. Как же я раньше до этого не дошел? В этом все дело! Познавший себя в Боге состоится лишь при испытании верностью. Испытание верностью будет ему обязательно дано нападками Сатаны. Каждый верующий подвергается нападкам нечистой силы, и каждый примеряет на себя венец. Венец предателя или венец соратника. Иначе не бывает. Нет тихих уголков, в которых верующий может отсидеться. Каждый выходит на испытание искусом. Вот в чем дело. Верность Господу – земной долг христианина. Неверность Господу – земная плаха его. Страшное начало страшного продолжения.
Всегда ли я был верен Господу? Не было ли в моей жизни поступков, которые вольно или невольно предавали веру? Не было ли слабости и страха за свою жизнь, что заставляли забыть о Боге? Простит ли мне Господь любовь к Ирине, чуть не заставившую меня покончить с жизнью? Бессчетные годы прошу об отпущении этого греха и не знаю, есть ли у меня надежда…
Тридцатилетним монахом Илларион не смог удержать свое сердце от любви… Не смог укротить его молитвами и плачем отчаяния, ослабел волей, когда в него, монаха, влюбилась молодая прихожанка, жена киевского кожемяки. Оставшись однажды после вечерней исповеди в пустом храме, она заговорила с Илларионом, и он сам не заметил, как оказался в ее жарких объятиях. Впервые познавший огонь женских губ, он только успел подумать: «Господи, помилуй!» – и едва вырвался из тепла дышавшего желанием тела. И потом, когда она ушла, он понял, что начинается время страшных искушений. Илларион не мог ни о чем думать, кроме Ирины. Молитва не шла, тихий и смиренный голос, всегда так мудро и успокаивающе говоривший в душе его, исчез. А на смену этому голосу пришел зычный и требовательный глас плоти. Илларион страстно желал Ирину и, чтобы побороть страсть, изводил себя телесными мучениями и голодом. Руки его покрылись ожогами от свечей, лицо осунулось, ранее такие ясные и глубокие мысли перепутались. Он плакал по ночам от своей неспособности побороть чувство и молил Господа о спасении. Ирина еще несколько раз наведывалась в храм, но что-то не давало ей снова переступить запретную черту, и однажды она исчезла навсегда. Пришло время, и опомнился молодой монах, понял, как уязвима его душа перед искусителем и как неустанно ее надо укреплять для новых схваток. Тогда встал Илларион перед иконой Божьей Матери, бессчетные дни и ночи непрерывно молился, не поднимаясь с колен, прося о милости, а когда встал, была в нем новая крепость для борьбы с грехом.