Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Едва ли от радости...
- Да-а, - отозвался Кожемякин.
- Однако хочется попраздновать, один раз живёшь. Так уж я пойду где веселее, извините за беспокойство!
- Твоё дело. Куда же ты?
Алексей оглянулся, подумал.
- Да хотел в Воргород идти и в актёры наняться, ну - как у меня грыжа, а там требуется должностью кричать много, то Евгенья Петровна говорит - не возьмут меня...
- Когда она это говорила?
- Вчерась.
- Ходишь к ней разве? - тихо спросил Кожемякин.
- Как же! Неупустительно, как могу, они человек аграмаднейшего ума, и слышать речь их всегда праздник...
- Верно, - невольно сказал Матвей. - Ну, что ж! Значит - прощай, брат!
- Покорнейше благодарю! - сказал Алексей, тряхнув протянутую руку хозяина.
"Один раз живёшь, - думал Кожемякин, расхаживая по саду. - И всё прощаешься. Как мало-мальски интересен человек, так сейчас уходит куда-то. Экой город несчастный!"
Он на секунду закрыл глаза и со злой отчётливостью видел своё жилище наизусть знал в нём все щели заборов, сучья в половицах, трещины в стенах, высоту каждого дерева в саду и все новые ветки, выросшие этим летом. Казалось, что и число волос в бороде Шакира известно ему; и знает он всё, что может сказать каждый рабочий на заводе.
Раньше он знал и все свои думы, было их немного, и были они случайны, бессвязны, - тихо придут и печально уйдут, ничего не требуя, не возмущая душу, а словно приласкав её усыпляющей лаской. Теперь же тех дум нет, и едва ли воротятся они; новых - много и все прочно связаны, одна влечёт за собой другую, и от каждой во все стороны беспокойно расходятся лучи.
"Пойду к ней и скажу - спутала ты мне душу непоправимо..."
В воскресенье вечером он стоял у крыльца чистенького домика казначея и не знал - как войти: через парадную дверь в комнаты или двором, на кухню?
Он часто видал Матушкина в казначействе, это был барин строгий, бритый, со злыми губами, говорил он кратко, резко и смотрел на людей прямым, осуждающим взглядом.
"Заорёт ещё, если с парадного войти", - тоскуя, соображал Кожемякин.
В саду, за забором, утыканным длинными гвоздями, был слышен волнующий сердце голос Бори - хотелось перелезть через забор и отдать себя покровительству бойкого мальчика.
Он присел на корточки и, найдя щель в заборе, стал негромко звать Бориса, но - щёлкнула щеколда калитки, и на улицу выглянула сама Евгения Петровна; Кожемякин выпрямился, снял картуз и наклонил голову.
- Здравствуйте! - слышал он приветливый голос, и горячая рука крепко схватила его руку. - Вы что же так долго не приходили?
"Разве ничего не случилось?" - хотел спросить он.
- Я видела из окна, как вы подошли к дому. Идёмте в сад, познакомлю с хозяйкой, вы знаете - у неё совсем ноги отнялись!
- У меня тоже! - пробормотал он. - Думал - не решусь войти...
Знакомая улыбка скользнула по лицу женщины.
- Казначея боитесь? Он уехал в отпуск, надолго. Борис, смотри, кто пришёл!
Из кустов выскочил Боря, победно взвизгнул и вцепился в гостя, как репей.
- Что же ты, брат, забыл уж меня? - глухо спрашивал Кожемякин, боясь, что сейчас заплачет.
- Вовсе нет, дядя Мотя, честное слово!
- Более двух недель прошло, а ты...
- Одиннадцать дней, - поправила Евгения Петровна.
"Считала!" - радостно подумал он.
- Очень некогда, - кричал Боря.
Мелькнула белая голова Вани Хряпова.
- Это пришёл канатчик...
- Здравствуйте, здравствуйте! - махая испачканными в земле ручками, кричала кудрявая Люба.
- Вот Варвара Дмитриевна...
В большом плетёном кресле полулежала странно маленькая фигурка женщины и, протягивая детскую руку, отдалённым голосом говорила:
- Очень рада, очень...
- Подожди, тётя Варя! - деловито сказал Борис, - сначала мы ему покажем...
- Исчезни, Борька...
Отгоняя сына, Евгения Петровна скрылась с ним за кустами - Кожемякину показалось, что она сделала это нарочно, он вздохнул.
- Евгения Петровна столько хорошего рассказала про вас...
Смущённо улыбаясь, Кожемякин смотрел в прозрачное, с огромными глазами лицо женщины.
"Страшная какая..."
Слова её падали медленно, как осенние листья в тихий день, но слушать их было приятно. Односложно отвечая, он вспоминал всё, что слышал про эту женщину: в своё время город много и злорадно говорил о ней, о том, как она в первый год по приезде сюда хотела всем нравиться, а муж ревновал её, как он потом начал пить и завёл любовницу, она же со стыда спряталась и точно умерла - давно уже никто не говорил о ней ни слова.
Тихонько напевая и обмахиваясь листом лопуха, подошла Евгения:
- Вы не знаете - много сгорело леса?
- Не слыхал... горит ещё...
- Это мужики подожгли? - спросила она, садясь в ногах хозяйки.
- Они, наверно. Леса-то не чищены, бурелому да сухостойнику много, огню - сытно...
- А мужикам зимой избы топить нечем...
- Пропадают леса, пропадают люди, - тихонько сказала казначейша.
- Это вы про самоубийцу?
- Вообще, про всех тут...
Говорили о грустном, но как-то так умело и красиво, что слушать было любопытно и легко.
Кожа на висках у хозяйки почти голубая, под глазами лежали черноватые тени, на тонкой шее около уха торопливо дрожало что-то, и вся эта женщина казалась изломанной, доживающей последние дни.
"Вот и Евгения, здесь живя, такой же стала бы!" - внезапно подумал Кожемякин и - вздрогнул.
Заметя, что хозяйка внимательно прислушивается к его словам, он почувствовал себя так же просто и свободно, как в добрые часу наедине с Евгенией, когда забывал, что она женщина. Сидели в тени двух огромных лип, их густые ветви покрывали зелёным навесом почти весь небольшой сад, и закопчённое дымом небо было не видно сквозь полог листвы.
- Алексей-то уходит от меня, - сообщил Кожемякин Евгении.
Прикрыв лицо лопухом, так что были видны одни глаза, она сказала:
- Это я посоветовала ему. Пусть идёт в большой город, там жизнь умнее. Вот и вам тоже надо бы уехать отсюда...
- Что ж это будет, если все уезжать станут? - усмехнулся он. - Надо кому-нибудь на одном месте жить.
- Вам-то зачем?
- Так. Да и не гожусь я для больших городов, робок очень.
И рассказал, как, впервые приехав в Воргород, он в гостинице познакомился к какими-то людьми, а они уговорили его играть с ними в карты. Не смея отказаться, он уже сел за стол, но старичок-буфетчик вызвал его в коридор и сказал, что люди эти шулера и обязательно обыграют его. Старичок предложил запереть его в пустом номере, а им сказать, что он спешно вызван по делу. Часа три сидел он запертый, а за это время у него в номере подменили пуховую подушку перяной. На улицах он чувствовал себя так, точно воргородские люди враги ему: какой-то маляр обрызгал его зелёной краской, а купцы, которым он привёз свой товар, желая подшутить над его молодостью, напоили его вином и...
- Дальше уж и рассказать нельзя, что делалось, ей-богу! - смущённо сознался он, не глядя на женщин. - Словно бы я не русский и надо было им крестить меня в свою веру, только - не святою водой, а всякой скверной...
Прозрачное лицо казначейши налилось чем-то тёмным, и, поправляя волосы маленькими руками, она говорила:
- Отчего у нас все, везде, во всем так любят насиловать человека? Чуть только кто-нибудь хоть немного не похож на нас - все начинают грызть его, точить, стирать с души его всё, чем она особенна...
А Евгения горячо говорила знакомые ему речи:
- Думают, что счастье в мёртвом равновесии, в покое, в неизменности, и всё, что хоть немного нарушает этот покой, - ненавистно...
"Всегда одно говорит! - думал Кожемякин. - Как молитва это у неё..."
Вокруг было мирно, уютно, весело звучали голоса детей, обе женщины были как-то особенно близки, и было немного жалко их.
Речи, движения, лица, даже платья и башмаки - всё было у них иное, не окуровское: точно на пустыре, заваленном обломками и сором, среди глухого бурьяна, от семян, случайно занесённых ветром издалека, выросли на краткий срок два цветка, чужих этой земле.
Подо всем, что они говорили, скрывалось нечто ласково оправдывавшее людей, - это было особенно приятно слушать, и это более всего возбуждало чувство жалости к ним.
Он ушёл от них уже ночью, несколько примирённый с Евгенией.
"Надо нарушать покой, - ну, вот нарушила ты! - грустно думалось ему. А теперь что я буду делать?"
Он стал ходить в дом казначейши всё чаще, подолгу засиживался там и, если Евгении не было, - жаловался больной хозяйке: пошатнулась его жизнь, жить, как раньше, не может, а иначе - не умеет. И говорил, что, пожалуй, начнёт пить.
- Ах, нет, нет! - вскрикивала она, пугливо мигая умирающими глазами. Это потому всё, что вы прозрели и вам не привычен солнечный свет...
Её слова казались ему слащавыми, пустыми, были неприятны и не нужны, он хотел только, чтобы она передала его жалобы Евгении, которая как будто прятаться стала, постоянно куда-то уходя.
Он не решался более говорить ей о любви, но хотелось ещё раз остаться наедине с нею и сказать что-то окончательное, какие-то последние слова, а она не давала ему времени на это.