Таинственный портрет - Вашингтон Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впоследствии я нередко встречал его в театре, на балах, в концертах, на прогулках в садах Сан-Джорджо, на потешных представлениях на площади Св. Марка, среди купцов и толпы менял на мосту Риальто. Казалось, что он ищет шума и толчеи, веселья и развлечений, но при этом не испытывает никакого интереса ни к торговым делам, ни к окружающей его радости и суете. Всегда тот же задумчивый страдающий вид, та же подавленность и отчужденность, то же странное движение головы и опасливый взгляд через плечо. Я вначале не мог себе уяснить, что это: боязнь ареста или страх, что его убьют. Но зачем тогда находиться на людях, зачем подвергать себя везде и всюду опасности?
Я проникся сильным желанием сблизиться с незнакомцем. Меня притягивала к нему романтическая симпатия, которая так часто влечет молодых людей друг к другу. Снедающая его печаль придавала ему в моих глазах особое очарование, возраставшее, без сомнения, еще больше, благодаря трогательному выражению его лица и мужскому обаянию, ибо мужская красота способна производить впечатление не только на женщин, но и на мужчин. Я, как истый англичанин, был робок и неловок в обращении, но, поборов в себе этот недостаток, благодаря частым встречам в кафе, мало-помалу, навязался ему в знакомые. Он не противился. Он искал, по-видимому, общества и был готов на все, лишь бы не пребывать в одиночестве.
Обнаружив, что я и в самом деле проявляю к нему интерес и участие, он безраздельно отдался нашей дружбе. Он ухватился за меня, как утопающий. Он готов был часами прогуливаться со мною по площади Св. Марка или сидеть у меня до наступления ночи. Он снял комнату под одною кровлей со мной, и его постоянная просьба состояла в том, чтобы я позволил ему, если это меня не стеснит, сидеть рядом со мною в гостиной. Это происходило, по-видимому, не потому, что он находил в беседе со мною какое-то особое удовольствие, – нет, скорее это вызывалось желанием чувствовать возле себя живое существо и, конечно, существо, которое ему симпатизирует. «Я не раз слышал, – сказал он однажды, – об искренности англичан – слава богу, наконец-то у меня есть друг-англичанин».
Впрочем, он никогда не пытался как-нибудь использовать мое расположение и ограничивался только тем, что проводил со мною время. Он никогда не откровенничал; чувствовалось, что в его душе гнездится какое-то горе, которое невозможно смягчить «ни безмолвием, ни словами».
Его сердце пожирала тоска, и, она, казалось, иссушала кровь в его жилах – да, тоска, а не тихая грусть, не недуг чувства, но испепеляющее, мучительное страдание. Я замечал иногда, что его губы были сухие и горячие; он, можно сказать, задыхался, а не дышал; его глаза были налиты кровью, щеки покрыты мертвенной бледностью, сквозь которую проступали слабые пятна румянца, скорбные отсветы пожиравшего его сердце огня. Беря его под руку, я чувствовал, как он время от времени судорожным движением прижимает мою руку к себе; его руки непроизвольно сжимались, по его телу пробегал трепет.
Я заговорил с ним как-то о его меланхолии; я пытался выведать ее причину, но он решительно уклонился от откровенных признаний. «Не допытывайтесь, – сказал он, – все равно помочь вы не в силах, да вы и не пожелаете протянуть мне руку помощи, узнав о причине моих несчастий. Напротив, я потеряю ваше расположение, а оно, – продолжал он, судорожно сжимая мне руку, – а оно, я чувствую, стало для меня слишком дорогим, чтобы я мог рисковать».
Я старался пробудить в нем надежду. Он был молод; жизнь хранила для него в запасе тысячу радостей; молодое сердце способно на здоровую реакцию; оно само залечивает свои раны.
– Полноте, полноте, – сказал я, – нет на свете такого горя, которое не смогла бы исцелить юность.
– Нет! Нет! – воскликнул он, сжав зубы и с энергией отчаяния ударив себя в грудь, – оно здесь, в глубине; оно пьет кровь моего сердца! Оно все ширится и ширится, тогда как сердце мое все вянет и вянет. У меня есть господин и повелитель, который не дает мне покоя, следуя за мной по пятам, и который будет следовать за мной до тех пор, пока не столкнет меня в могилу.
Произнеся эти слова, он снова непроизвольно бросил свой обычный взгляд через плечо и на этот раз отпрянул с выражением еще более сильного ужаса, чем обычно. Я не мог удержаться, чтобы не спросить об этом движении, которое, как я полагал, было следствием какой-то нервной болезни. Но едва я об этом упомянул, как лицо его вспыхнуло и содрогнулось; он схватил меня за обе руки.
– Ради бога, – воскликнул он резким, пронзительным голосом, – никогда больше не заговаривайте об этом. Будем избегать этой темы, друг мой; помочь мне вы не в силах; да, вы не в силах помочь мне, вы можете лишь увеличить мои страдания! Когда-нибудь, в будущем, вы узнаете обо всем.
Я никогда больше не затрагивал этой темы, ибо как ни томило меня любопытство, я испытывал настолько живое сочувствие к его страданиям, что боялся растравить их своим прикосновением. Я изобретал всевозможные средства, чтобы отвлечь его ум, оторвать его от неизменных раздумий, в которые он был погружен. Он замечал мои усилия и, насколько мог, шел им навстречу, ибо в его характере не было ни упрямства, ни угрюмости; напротив, в нем проглядывали прямота, великодушие и скромность. Все его чувства были благородны и возвышенны. Он не просил милости, он не искал снисхождения. Он, казалось, терпеливо сносил бремя свалившегося на него несчастия, он молчал и стремился лишь к тому, чтобы переживать его рядом со мной. В его обращении чувствовалась немая мольба, точно он просил о дружбе, как о благодеянии, а в его взгляде – молчаливая благодарность, точно он выражал мне признательность за то, что я не отталкивал его от себя.
Я обнаружил, что его тоска заразительна.