Ловкачи - Александр Дмитриевич Апраксин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он делал все охотно сам, продолжая, как и вначале, опасаться впускать сюда часто прислугу, хотя Дуняша, горничная, приставленная во флигель Любарскими, довольно исправно следовала инструкции своих нанимателей и ни разу еще не позволила себе обратиться за чем бы то ни было непосредственно к больному.
Его так и продолжали все считать за Пузырева, а Илью Максимовича за Страстина, что было необходимо для осуществления планов относительно получения страховой суммы из общества «Урбэн».
Когда лекарство было принесено из аптеки, Пузырев сам дал больному дозу, предписанную врачом, и потом снова присел к изголовью его постели.
Усталость, а может быть, и наркоз взяли свое: Страстин заснул, и Илье Максимовичу удалось выйти подышать у себя в садике свежею вечернею прохладою. Уже наступил вечер.
Погода снова оправилась…
Месяц, только что народившийся, сверкал по темно-сапфировому небосклону ярким золотистым серпом. Мириады звезд сияли вдали. Млечный Путь словно дымкою протянулся с горизонта на горизонт. Море равномерно катило свои волны под плеск их о береговые скалы…
Но ничто в природе не тронуло и не поразило Пузырева: все мысли его, все стремления, все надежды были направлены только к тому вожделенному для него моменту, когда из страхового общества получатся деньги, стоящие для него выше всего на свете.
Да тогда и небо, и звезды, и море, и горы могут быть приняты за отраду в пейзаже, а теперь не до них ему, озабоченному, как бы не пропустить ни единой мелочи в окружающей обстановке, могущей впоследствии подорвать весь его гениальный план.
И вдруг он услышал голоса с той стороны, куда выходила терраса домовладельцев.
Он воспользовался тем, что из густых кустов не могли его разглядеть, тем более что он был одет весь в темное платье, – подкрался поближе и прислушался.
Говорили муж и жена.
– Такая дружба, – слышался мужской голос, – редкость в наши дни, но самое существование ее только говорит в пользу современного человечества.
– Конечно.
– Пусть скептики – говорят что угодно, а вот им лучшее доказательство, что люди нашей эпохи только завертелись и запутались в разных, теориях практичности и эгоизма, – а в сущности так же склонны к любви и к беспредельной дружбе, как прежде…
– Ты говоришь – к любви? – переспросил женский голос, звучавший приятным контральтовым тембром.
– Ну да, а что?
– Я не совсем понимаю, при чем в данном случае любовь?
– Как при чем, друг мой, если тебе говорят, что этот бедный жилец наш, Илья Максимович Пузырев, умирает от нее. Чего ж тебе еще нужно?
– Да так. Я тебя раньше не поняла. Но неужели этот бедный человек так уж осужден на смерть? – спросила она еще.
– По словам Смыслова, да, – ответил Любарский своей жене. – Он, по крайней мере, признал его безнадежным.
Наступило молчание.
Немного погодя женский голос снова заговорил, и Пузырев внимательнее прислушался.
– В данном случае трудно решить, – сказала Любарская, – кого из них более жалеть: умирающего ли Пузырева или не отходившего от его смертного одра Страстина, поведение которого вообще к нему безукоризненно?
Ответа Пузырев не расслышал.
Ему и этого было достаточно: он убедился, какого о нем были мнения те люди, к которым в случае чего обратится прежде всего при проверке фактов, сопровождавших кончину застрахованного человека.
Так же тихо, как подкрался он сюда, удалось ему и отретироваться.
Он вернулся к себе во флигель и, предвидя еще много трудов, лег, пока больной сам спал и не нуждался в его помощи.
И в самом деле, только незначительная часть ночи прошла благополучно, а затем больной проснулся в страшном приступе самого ужасного кашля.
Потом, обессиленный, со струившимся по лбу холодным потом, опустился он на подушки, и дыхание его было так тяжело, легкие его свистели, пыхтели и шумели, словно старые, прорванные кузнечные мехи.
Кругом в поздний ночной час все было тихо, и только однообразный плеск морской волны о гранитный берег говорил о равнодушии великой стихии ко всем горестям и болям людским…
Пузырев сидел у лампы с темным колпаком и ожидал развязки.
Но она и в эту ночь еще не наступила, хотя иногда больному, видимо, становилось до того тяжко, что казалось, агония уже началась.
Утром Пузырев что-то написал пером на лоскутке бумажки и с написанным пришел к домовладельцам.
– Я не могу ни на минуту оставить моего друга, – сказал он, – но вот телеграмма, которую прошу вас сейчас же отправить. Пожалуйста, прочитайте ее сперва, так как в ней выражена и косвенная просьба к вам.
– Просьба к нам? – переспросили в один голос Любарский и его жена.
– Прочитайте.
Они развернули листок, и вот что там значилось:
«Варшава,
„Европейская гостиница“.
Ивану Александровичу Хмурову. Приходится плохо, совсем конец. Если умру, домовладельцы Любарские перешлют тебе свидетельство и другие документы.
Пузырев».
И тут же он передал им довольно объемистый пакет, впрочем незапечатанный.
В удивлении взял его в руки Любарский и вертел, не зная, что с ним делать?
XXVI. Отъезд
В пакете лежал страховой полис на имя Ильи Максимовича Пузырева с бланковою надписью, сделанною тою же рукою, которою была написана телеграмма, еще какой-то запечатанный конверт, адресованный тому лицу в Варшаву, что и депеша, и, наконец, записка следующего содержания:
«Покорнейше прошу господ Любарских, наших домовладельцев в Ялте, в случае кончины моей немедленно же отправить прилагаемый страховой полис общества „Урбэн“ и письмо в город Варшаву, на имя Ивана Александровича Хмурова, проживающего там в „Европейской гостинице“.
Илья Максимович Пузырев».
Прочитав эту записку, Любарский склонил голову в знак согласия, а потом спросил:
– Как провел ночь ваш друг?
– Ужасно, – ответил с глубоким сокрушением. Пузырев. – И он, и я имели покой только до полуночи и с тех пор глаз не сомкнули. Но я боюсь оставлять его одного. Пожалуйста, распорядитесь сейчас же насчет депеши, вот деньги; а я должен вернуться к нему.
– Вы ждете к себе доктора? – спросил участливо Любарский, провожая гостя до дверей.
– Да, Иван Павлович хотел быть.
Но ни в этот день, ни даже в последующий Страстин еще не скончался. Врач, действуя на успокоение больного, доставлял ему некоторый отдых и сем давал силы дольше бороться с ужасною, неизлечимою болезнью.
Пузыреву поминутно казалось, что наступила агония, но хриплое дыхание и полузабытье больного были в прямой связи с его ужасными страданиями.
Из Варшавы на телеграмму