Багровая книга. Погромы 1919-20 гг. на Украине. - Сергей Гусев-Оренбургский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таких трагедий — сотни.
Они стали при добрармии бытовым явлением. Хотя справедливость требует отметить, что впоследствии, когда погром в Киеве разразился нагло и открыто перед лицом целого света, не стесняясь присутствием корреспондентов газет Антанты, власти стали в отдельных случаях привлекать убийц и грабителей к суду и даже приговаривать к смертной казни, но дело не в этом. Дело в общем тоне, в самой сущности этого исторического явления, — известного под именем добрармии.
Добрармия несла с собой погромы.
И иного не могла принести.
Погром открытый массовый разразился в Киеве в октябре месяце, после того, как город на сутки перешел в руки большевиков и снова был захвачен добрармией. Еще не смолк грохот канонады, как победители уже принялись за свою кровавую деятельность, факты которой приводятся ниже. Эта кровавая работа открыто оправдывалась газетами — «Киевлянином» и «Вечерними Огнями», приводившими факты «стрельбы из окон и бросания евреями зажженных ламп» в отступавшие добровольческие войска, факты, детально опровергнутые «Киевскою Мыслью». Эта газетная погромная агитация перекинулась и в другие города, на фронт — и с этого времени начинается ужасающий распад добрармии. Киевский погром производился, главным образом, офицерством.
Рассказы пострадавших
1. Гостиница «Марсель»
Я жил со своим отцом, — рассказывает Каган, — в гостинице «Марсель». Когда во вторник 1-го октября по городу стала распространяться тревога, все в гостинице в один голос начали говорить, что оставаться здесь нельзя. Сведущие в деле «переворотов» утверждали:
— Чуть что, сейчас же направляются в гостиницы.
Наша гостиница сплошь была заселена евреями купцами и беженцами из погромленных мест с их семьями. Независимо от той тревоги, какая невольно вселилась во всех в связи с надвигающимися политическими событиями, специфическая «еврейская» тревога сразу же пронизала всех жильцов словно электрическим током. И хотя никто об этом не говорил, каждый на лице соседа читал эту нашу специфическую тревогу.
Оставив на произвол судьбы все наши вещи в номере, мы пошли с отцом по направлению к Крещатику. По дороге встречались добровольцы, — офицеры и солдаты, пешком, на извозчиках и на лошадях. Если случайно рассеянный взгляд добровольца останавливался на нас, нам становилось жутко, — так выразителен и зловеще был этот взгляд. Мы зашли в контору одного сахарного завода, принадлежащего нашему земляку, с намерением провести тревожное время здесь. В конторе мы, к нашему удовольствию, застали группу евреев-коммерсантов, мирно обсуждающих какую-то крупную коммерческую сделку. Когда мы стали делиться с присутствующими нашей тревогой, нас стали успокаивать, ссылаясь на такие же успокаивающие объявления властей и вообще на прочность добровольческой армии, что следовало и из всех объявлений, расклеенных на всех перекрестках. Видимо, коммерсантам неприятно было, что мы внесли в их деловую атмосферу тревогу и смятение. Нарочито спокойный тон этих евреев повлиял успокаивающе.
Мы вскоре ушли из конторы.
Направились обратно к себе в гостиницу.
На улице нам представилась картина полной эвакуации, вернее бегства, — картина, знакомая Киеву лучше, чем всем другим городам: бесконечное, торопливое движение подвод, суетливые хлопоты властей, покидающих город, всюду рявкающие автомобили и прытко несущиеся извозчики с офицерскими вещами.
Вдали слышалась ружейная стрельба. Где-то трещали пулеметы. Встречные пугливо шептали:
— Входят… входят большевики.
Останавливали нас и говорили:
— Не ходите на Крещатик, там забирают студентов евреев.
— Кто, кто забирает? Добровольцы?
— Да добровольцы.
Другие сообщали:
— Не ходите на Лютеранскую, там только что убили старика еврея.
Мы шли, не глядя по сторонам.
Погруженные каждый в свои ужасные предчувствия, мы добрались, наконец, до гостиницы.
Она уже оказалась пустой.
Из всех номеров жильцы собрались в первом этаже, в ресторане. Каждый примостился в углу со своим семейством, свертком провизии для детей. Одиночки со зловещей мрачностью ходили из угла в угол, прислушиваясь к движению на улице.
Мы остались внизу со всеми.
Началось усиленное ухаживание за русской прислугой, — швейцаром, коридорными, управляющим. Каждое слово этих людей истолковывалось то в смысле крайнего юдофобства, то сейчас же наоборот, как юдофильство.
Наступил вечер.
Самые фантастические слухи доходили до нас о происходящем за окнами дома.
Дверь и окна гостиницы заколотили.
Потушили свет в комнатах, выходящих на улицу.
Мы все очутились как в норе, боясь произнести слово, пугаясь звука своих собственных шагов, голоса соседей, детского плача.
Тянулось медленно время.
…Две ночи… и два дня…
Не смолкала канонада.
Грохотали пушки.
Всюду слышались взрывы.
Нас было человек 50.
При всяком случайном стуке, движении, шорохе за стенами дома, за дверями, за окнами, мы все бежали на цыпочках, сгорбившись, вниз по лестнице в подвал, в кухню, к христианину повару. Всякое обычное в обыкновенное время движение всеми сообща истолковывалось как «их» приход, как «их» намерение ломать дверь.
— Это «они», — шептали все, прислушиваясь.
В обсуждении каждого шороха за дверью принимали участие наряду со взрослыми и дети. Какие только не делались предположения. Ведь здесь были большею частью люди, уже пережившие ужасы погромов в своих родных местах, и паника делала их почти безумными. Общее впечатление от всего происходящего и того, что каждый из нас ждал впереди, были одно:
— Западня.
Мы все казались себе запаянными в эту западню, обреченными, если не на гибель, то на позор, унижения, побои, на все то, что является атрибутами погромов. О «нем», погроме, никто из нас не говорил, но всеми чувствовалось, что самое страшное впереди, когда умолкнут пушки и явится победитель…
Ночью в среду канонада стихла.
Неизвестно, почему публика нашего ресторана стала вообще успокаиваться и даже расходиться по номерам. Мы втроем, — я, отец и наш приятель, — тоже пошли наверх к себе в номер и, не раздеваясь, в шапках и пальто, легли в постель.
Недолго длился наш сон.
Показавшийся подозрительным шум в коридоре заставил моего отца, нервного и подвижного человека, высунуться за дверь.
Он тотчас отскочил и запер дверь.
По лицу его мы поняли сейчас же, что там что-то неладно.
— Что, что там — бросились мы к нему.
Но уже отворилась дверь.
В комнату вошло несколько военных: —2 офицера и 1 солдат.
Одного из офицеров другие называли поручиком.
— Ты кто? — обратился поручик к моему отцу, фамилия? Откуда приехал? Чем занимаешься?
Зло скривил губы.
— Коммуну ждешь?
Каждый свой вопрос он сопровождал отборной площадной бранью. Такого же рода вопросы были обращены ко мне и нашему приятелю. Последнего поручик принял, по-видимому, сначала за русского, но по испуганному лицу его понял, что ошибся.
— Стреляете в нас?
И опять площадная брань.
— Коммуну устраиваете?
Кивнул своим спутникам.
— Обыскать надо.
Первым поручик обыскал меня, причем начал с бумажника.
— Позвольте, я вам достану документы, — сказал я.
Но документами ни поручик, ни его товарищ по боевой деятельности не интересовались.
Из бумажника высыпались деньги.
Не догадываясь еще о целях и намерениях господ офицеров, я стал подбирать деньги.
— Не трудитесь, — заявил поручик.
Он сам подобрал деньги и положил их торопливо в карман. Затем осмотрел подробно бумажник, забрал все оставшиеся там мои деньги, казенные и личные.
И обратился к отцу:
— Деньги давай, жидовская харя!
Отец высыпал ему всю имевшуюся у него наличность.
— Это все твои деньги?
И офицер замахнулся револьвером на отца.
Боясь, что он изобьет его, я стал выбрасывать из карманов всю имевшуюся у меня мелочь.
Он всю ее забрал.
По-видимому, у него составилось впечатление, что больше ни у меня, ни у отца взять нечего.
— Вы обыскали помещение? — обратился он к другому добровольцу.
— Здесь белье и костюмы, — последовал ответ.
— Отберите себе все, что вам нужно, и положите в кожаный чемодан.
И поручик обратился к нашему приятелю:
— А ты кто?
Тот назвал себя.
— Деньги!
— Денег нет у меня.
— Что-о?
Поручик приставил револьвер к его виску.
— Ну… деньги… Или застрелю!
Тот побелел, как стена. Дрожащими губами он пролепетал;