Новый Мир ( № 5 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На днях сходила впервые на н-летие окончания биофака МГУ, никогда раньше не ходила, в период обучения посещала плохо, была освобождена от физкультуры, военной подготовки, то есть плохо знала свой курс. Общалась только с теми, кто был на одной кафедре, с ними, с некоторыми, так или иначе продолжаю общаться и теперь. А тут решила поставить эксперимент, провести сугубо внутреннее, не выходящее за рамки собственного воображения расследование — узнать, что можно увидеть и почувствовать, кого я узнаю и т. д. Кроме человек пяти сначала я не узнала никого. Народу было мало, не пришли, очевидно, те, кто много о себе понимает, кто за границей, отчасти это одни и те же, те, кто болезненно не хочет себя предъявлять, кого не нашли, кто умер, таких немало, даже бывшие активисты-коммунисты были представлены чуть ли не одним только и всего лишь поседевшим матросом-кошкой по фамилии Пуца. Его я сразу вспомнила, он хоть и был с какой-то “низшей” кафедры, с “низшего” отделения (тогда, как, впрочем, и теперь, высшим светом считался молекулярный уровень, средним классом — физиология, а растения-животные целиком — низы, а то и отбросы общества, антропология, например). За столом он оказался напротив нас с подругой и еще одной согруппницей, а на первом курсе я с ним боролась насмерть: он, как и все безнадежные двоечники — партийцы от сохи и от пулемета, состоял в так называемом учкоме, студенческом органе, призванном бороться за высокую успеваемость. Этот орган избрал тогда своей мишенью красивого и незаурядного малого из нашей группы, не сдавшего первый экзамен по математике, к тому же — сына то ли профессора-физиолога, то ли и вовсе членкора. Одним словом, парень не имел права плохо учиться и возмущал до глубины души тех, кто не мог учиться по определению. Тогда я их победила на общем собрании курса с помощью ораторского искусства. Это была настоящая классовая борьба, хотя советская академическая знать, по сути, не была мне ближе трудовых резервов, но нравился гонимый малый и, что еще важнее, хотелось победить диктатуру революционных матросов и солдат. Возможно, давали о себе знать адвокатские гены или, хуже того, героический знак зодиака. Не суть важно. Теперь огромная ряха Пуцы не вызывала у меня никаких отрицательных эмоций, а когда мы уходили, он пошел нас проводить до гардероба, как истинный джентльмен, разве что пальто не подавал, это было бы на самом деле — слишком. Не знаю, вспомнил ли он меня тогдашнюю, смотрел с некоторой опаской, хотя и совсем не враждебно. Я вдруг подумала, вот если бы уцелевшие чудом после Гражданской войны какой-нибудь министр без портфеля и представитель уставшего караула вдруг бы встретились через много-много лет, случайно или нет, они бы оказались друг другу чуть-чуть ближе прочих посторонних вокруг, потому что — родом из одной сказки. Странное это было собрание. Как во сне. Как воображаемый тот свет. Какие-то сплошь не основные представители. Вдруг среди них начинаешь просматривать знакомые черты. Знакомые типажи, вот вы откуда! Может быть, это они едут со мной теперь в метро или в электричке и я их “узнаю”? Не важно. Родные лица? Да нет, не особенно. Симпатичные. Не все отнюдь. И все-таки — нет злостно чужого ничегошеньки. Так что же это за общность такая и существует ли она? Наверно, мы так любим себя самих, что все наши “свидетели” автоматически попадают в разряд причастных удивительному чуду нашего бытия.
А вот я была только что в Америке. Конечно, когда я сидела в машине на автомобильной стоянке около какого-то там Стоп-Шопа или Гоп-Стопа и ждала своих друзей, забывших купить что-то для чего-то, я видела американок и американцев разных мастей и пород, везущих тележки с гиперболической жратвой к своим машинам. Я могла на них безнаказанно смотреть из окошка автомобиля. А что, собственно, делать тому, кто сидит и ждет? Они в основном тоже понятно какие, но только в том смысле, что очевидны типажи людей вообще, отчасти персонажей, почерпнутых из американских фильмов, как дождь идущих по телевизору. Но это — не то и не про то. Нет, тогда в электричке я людей по-настоящему — узнала. Впрочем, похоже, что они на меня внимания не обратили. Вот вам и сказка. Человек-невидимка, комарик и т. п.
Родина, знакомое до припадка зрелище. А судя по тому, что на любой почти бред есть своя сказка, люди болеют уже очень давно и по энному разу. Никакой прививки, кроме забвения, короткости жизни, то есть, иными словами, смерти, — нет.
Чужбина
Размышления о том, что и почему мы запоминаем на всю жизнь, вполне могли бы так всю жизнь и занять. Но среди прочего, глубокого и странного, встречаются иногда очень смешные случаи вечной памяти. Я пребывала пару лет на рабочем месте в НИИ канцерогенеза при крупнейшем в стране Онкологическом центре. Шли, вернее даже, доходили самые глухие и, казалось, безбрежные брежневские времена. По линолеумно-бетонным коридорам института бродили полоумно-интеллигентные взъерошенные существа в грязно-белых халатах. Много и даже как-то дежурно вдохновенно работали. Как всегда в таких местах, как в деревне дурачки, были свои законные штатные безумцы. Был и тут такой милый, бритый наголо, как зека, с водянистыми голубыми глазами, — шизофреник-пророк Бунцевич… Собственно, тогда еще и об экстрасенсах не шла речь. Он смотрел руку, но, разумеется, это никак и не скрывалось, то была просто дань нормальной общепринятой практике. Он видел ваше далекое или недалекое будущее не на руке. Помню, мне он правильно предсказал скорое, точно указал срок — две недели, неожиданное исправление трагически тяжелого материального положения. И действительно, ровно через две недели была получка у меня в родном институте, и мне из-за ошибки машины выдали вместо 80 — 180 рублей. Удача по тем временам и тем моим деньгам невероятная. Прошло три месяца, в течение которых излишек по закону можно было отобрать, и никто не хватился, а я по бедности — не стала сама на себя заявлять. Была к тому же уверена, что обнаружат и вычтут, но потом, а сейчас мы с сыном и кошками их благополучно проедим, и этого из нас уже не вычтешь. Но самое интересное было другое. Тому молодому удалому человеку, к которому я, собственно, и была приставлена осваивать новые методы, этот маг, подержав его умелую руку — в своей, проницательной, коротко сказал: “Умрешь на чужбине”. Вы себе представить не можете, каким счастьем осветилось лицо молодого ученого! Это надо было видеть. И ведь не дурак, самому смешно, что так обрадовался вести об обстоятельствах не чего-нибудь, а все-таки смерти, но не ликовать от этого сладкого слова “чужбина” — не мог. Вот тут-то и прорвалась эта полуподавленная, с детства постоянная и маниакальная мечта — свалить отсюда. Хочешь ли ты свалить из СССР — это был вопрос неприличный не потому, что политическая провокация, а потому, что затрагивал слишком интимную сторону жизни, слишком нежную лапал материю, грубо внедрялся в сверхсекретную зону наших загадочных тел. И какой советский не мечтает пересечь границу в условиях, когда редкая птица долетит до середины Днепра? Такое русское слово “чужбина”! Оно, в сущности, гораздо понятнее и обаятельнее, чем сладкое, но затертое, многократно не по назначению использованное слово “свобода”. А бывший молодой человек давно уже там и пока, дай ему Бог здоровья, жив. Все в ажуре. Остается только один вопрос: что и где увидел тот пророк? Скорее всего, он просто-напросто обладал редким даром думать всерьез о другом человеке, представлять себе его экзистенцию. Вероятно, вообще ничто не скрыто от неравнодушного взгляда, только сам этот взгляд — чрезвычайная редкость, дар, а может быть, и божий дар.
Чувство родины
В 89-м году мы с сыном-подростком гостили у самых близких и родных друзей в Америке. Выбрались в Нью-Йорк. Там нас опекал — приютил, водил, возил и развлекал по мере сил — мой бывший однокурсник, приятель. У него к этому времени была небольшая лаборатория в Колумбийском университете. Когда мы из нее вышли, прошлись по территории больницы для бедных, занимающей первый этаж и произведшей тогда совершенно сногсшибательное впечатление, и стояли на солнышке у подножия универа, коллега сказал мне: “Ну что? Остаешься? Ванька с тобой. Легенду мы тебе без труда состряпаем, у меня связи, сейчас пройдемся по этажам, найдем тебе работу”. У нас к тому времени свобода коснулась только выезда по приглашению. Я даже не стала говорить ему, что у меня там родители. У всех эмигрантов на это был готовый ответ — отсюда ты сможешь помочь лучше, чем сидя в одной с ними жопе, что было лишь удобной для всех поступивших таким образом формулой, а вовсе не истиной. Единственное, что делает человека близким, — это его присутствие рядом, если он на воле, конечно. Приятелю я весело ответила, что говорить не о чем, — у меня там три кошки. Но не думать о реальной возможности такого головокружительного экзистенциального пируэта было не под силу. Я справилась с умозрительным искушением очень быстро: мгновенно мысленно представила себе того гипотетического работодателя, которого мы “без труда” нашли бы на одном из этажей. Некто неотчетливый, невысокого роста, в грязном халате, бодро и почти на меня не глядя, в моем воображении уже предлагал мне работу — с крысами. Ну да, конечно. А зачем брать совка, как не для того, чтобы делал, что самим не хочется. Тут, на своей неказистой родине, любого, кто предложил бы мне такое, я не задумываясь, спокойно и немедленно посылаю на … . А здесь так нельзя! Как говорится — здесь вам не тут. Здесь чуть что не так, — выключат из Америки. Есть что терять, как говорится. Так вот, во-первых, основой независимости является не наличие тех или иных демократических свобод, а реальная возможность послать на … тех, кто предлагает тебе нечто неприемлемое. Пусть даже основой такой возможности окажется тот факт, что тебе и терять практически нечего. Родина — это место, где ты имеешь возможность воспользоваться своим правом отказаться от неприемлемого, послать предлагающих на … . Обратное тоже верно. Когда и если там, где родился и живешь, так поступить невозможно, — это уже не родина.