Там мы стали другими - Томми Ориндж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Ты уже недалеко от центра города, направляешься к станции БАРТа «19-я улица». Правое плечо у тебя слегка опущенное, сутулое. Как у твоего отца. И прихрамываешь ты так же, на правую ногу. Ты знал, что эту хромоту можно принять за некое притворство, неуклюжую попытку подражания «гангста-лин»[74], но на каком-то уровне – тебе, возможно, неведомом, – ты догадывался, что такая манера ходьбы бросает вызов прямолинейной поступи законопослушного горожанина, движениями рук и ног присягающего на верность общепринятому образу жизни и нации в целом. Налево, направо, налево и так далее. Но действительно ли ты культивировал в себе эту небрежно прихрамывающую, с наклоном вправо походку в знак протеста? Неужели тебе близки какие-то специфические проявления туземной контркультуры? Или некоторые лозунги антиамериканского движения? Но, может, ты повторяешь отцовскую походку просто потому, что гены, болезни, манера ходьбы и речи передаются по наследству, без всяких усилий с чьей-либо стороны? И все-таки твоя хромота – именно то, что ты культивировал в себе, чтобы это больше походило на индивидуальный стиль и меньше всего – на старую баскетбольную травму. Получить травму и не восстановиться – это признак слабости. Твоя хромота натренирована. Красноречивая хромота, которая говорит о том, как ты научился держать удар, когда тебя унижали, сбивали с ног, от чего ты оправился или еще нет, от чего ушел или ухромал прочь, нарочито или нет – зависит от тебя.
Ты проходишь мимо кофейни, которую ненавидишь, потому что там всегда жарко, и мухи постоянно копошатся у фасада, там, где большое пятно солнца блестит от какого-то непонятного дерьма, которое они обожают, и где в жару всегда остается только одно свободное место, облепленное мухами. Вот почему ты ненавидишь эту кофейню, вдобавок к тому, что она открывается только в десять утра, а закрывается в шесть вечера, в угоду хипстерам и художникам, которые роятся и жужжат как мухи по всему Окленду. Белая ванильная молодежь американских пригородов, в вечном поиске какой-то невидимой хрени, которую мог бы предложить им Окленд, и вдохновения от его уличных барыг и старого города.
Перед тем как попасть на 19-ю улицу, ты проходишь мимо группы белых подростков, которые окидывают тебя оценивающими взглядами. Ты их почти боишься. Не потому, что думаешь, будто они что-то сделают. Просто они настолько неуместны здесь и при этом ведут себя как хозяева города. Ты бы с удовольствием прогнал их взашей. Выкрикнул что-нибудь. Напугал их до смерти, чтобы они вернулись туда, откуда пришли. Вытряс из них Окленд, который они присвоили себе. Ты мог бы это сделать. Ведь ты – один из тех больших неуклюжих индейцев. Ростом с великана, весом под стать, с таким грузом старых обид, что тянет к земле, заставляет всех смотреть на тебя и тяжесть, которую ты тащишь на себе.
Твой отец на тысячу процентов индеец. Трудяга. Выздоравливающий алкоголик, шаман из резервации, для которого английский – второй язык. Он обожает азартные игры и сигареты American Spirit, имеет вставные зубы и молится по двадцать минут перед каждой трапезой, просит помощи у Создателя для всех, от детей-сирот до солдат на заморских фронтах. Твой тысячепроцентный индейский отец плачет только на церемонии и жалуется на больные колени, которые беспокоят его еще больше с тех пор, как он заливал бетоном баскетбольную площадку на заднем дворе вашего дома, когда тебе было десять лет.
Тебе известно, что твой отец когда-то играл в баскетбол, знал ритм отскока, финты и обводки, которым ты научился, вкладывая силы и время. Конечно, он здорово налегал на выпивку, но раньше все этим грешили. Твой отец говорил тебе, что ему не разрешали играть в баскетбол в колледже, потому что он индеец из Оклахомы. Тогда, в 1963 году, этого клейма было достаточно. Индейцев, как и собак, не допускали на корты и в бары, им запрещалось выходить за пределы резервации. Твой отец почти никогда не говорил о том, каково быть индейцем или расти в резервации, не говорил даже о том, что чувствовал теперь, когда стал настоящим городским индейцем. Разве что иногда. Когда накатывало. Из ниоткуда.
Представь, как вы едете на его красном пикапе «Форд» в Блокбастер, чтобы взять фильмы напрокат. Вы слушаете отцовские записи пейотной музыки. Шуршащие пленки с трескотней погремушек из тыквы и грохотом барабанов. Отцу нравилось включать их погромче. Ты не можешь не признать, насколько узнаваемый этот звук. Насколько заметно, что твой отец – индеец. Ты спрашиваешь, можно ли выключить музыку. Заставляешь его вытащить пленки. И врубаешь городское радио 106 KMEL, слушая любимый рэп или R&B. Но тогда отец пытается танцевать под твою музыку. Он выпячивает свои большие индейские губы, смущая тебя, высовывает из окна руку ладонью вверх и отстукивает по воздуху ритм, просто чтобы быть с тобой на одной волне. Ты со злости совсем выключаешь музыку. И вот тогда ты мог бы услышать от своего отца историю его детства. О том, как он собирал хлопок с бабушкой и дедом за десять центов в день, или о том, как сидящая на дереве сова обстреливала его и друзей камнями, или о том, как его прабабка молитвой расколола торнадо пополам.
Груз обид, что ты несешь на себе, имеет отношение к твоему оклендскому происхождению. Это не просто груз, а бетонная плита, слишком тяжелая с одной стороны – той, что не белая. Что же до маминой белой стороны, там намешано много всего и недостаточно, чтобы понять, что с этим делать. Ты – из народа, который брал, и брал, и брал. И ты – из народа, у которого отнимали. Ты – оба народа и ни один из них. Принимая ванну, ты смотришь на свои коричневые руки, прижатые к белым ногам под водой, и задаешься вопросом, что они делают вместе на одном теле, в одной ванне.
* * *
То, что тебя уволили, так это из-за пьянства, а к нему привели твои заморочки с кожей, связанные с твоим отцом и, стало быть, с историей. Одну историю ты наверняка слышал от своего отца и поэтому точно знал, что такое быть индейцем. Это история о том, как