Бить или не бить? - Игорь Кон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сын врача Викентий Викентьевич Смидович (Вересаев) (1877–1945) к подобному обращению непривычен, для него порка – событие чрезвычайное:
«Один-единственный случай, когда меня выпороли. Папа одно время очень увлекался садоводством. В большом цветнике в передней части нашего сада росли самые редкие цветы. Было какое-то растение, за которым папа особенно любовно ухаживал. К великой его радости и гордости, после многих трудов, растение дало, наконец, цветы. Однажды вечером папе и маме нужно было куда-то уехать. Папа позвал меня, подвел к цветку, показал его и сказал:
– Видишь, вот цветок? Не смей не только трогать его, а и близко не подходи. Если он сломается, мне будет очень неприятно. Понял?
– Понял.
Поздно вечером они воротились, и папа сейчас же пошел с фонарем в сад взглянуть на цветок. Цветка не было! Ничего от него не осталось, – только ямка и кучка земли.
На утро мне допрос:
– Где цветок?
– Я его пересадил.
– Как пересадил?!
– Ты же мне вчера сам велел.
И я показал, куда пересадил. Пересадил, конечно, подрезав все корни, и цветок уже завял.
Такое явное и наглое неповиновение мое, – “ведь нарочно приводил тебя к цветку, просил!” – заставило папу преодолеть его отвращение к розге, и он высек меня. Самого наказания, боли от него, я не помню. Но ясно помню, как после наказания сидел на кровати, захлебываясь слезами и ревом, охваченный ощущением огромной, чудовищной несправедливости, совершенной надо мною. Утверждаю решительно и определенно: я понял папу именно так, что он мне поручил пересадить цветок. И я очень был польщен его доверием и совершил пересадку со всею тщательностью, на какую был способен» (Вересаев, 1961).
Еще драматичнее переживает порку восьмилетний Тёма в повести Гарина-Михайловского «Детство Тёмы» (1892):
...«– Ладно, – говорит сурово отец, окончив необходимые приготовления и направляясь к сыну. – Расстегни штаны…
Это что-то новое?! Ужас охватывает душу мальчика; руки его, дрожа, разыскивают торопливо пуговицы штанишек; он испытывает какое-то болезненное замирание, мучительно роется в себе, что еще сказать, и наконец голосом, полным испуга и мольбы, быстро, несвязно и горячо говорит:
– Милый мой, дорогой, голубчик… Папа! Папа! Голубчик… Папа, милый папа, постой! Папа?! Ай, ай, ай! Аяяяй!..
Удары сыплются. Тёма извивается, визжит, ловит сухую, жилистую руку, страстно целует ее, молит. Но что-то другое рядом с мольбой растет в его душе. Не целовать, а бить, кусать хочется ему эту противную, гадкую руку. Ненависть, какая-то дикая, жгучая злоба охватывает его.
Он бешено рвется, но железные тиски еще крепче сжимают его.
– Противный, гадкий, я тебя не люблю! – кричит он с бессильной злобой.
– Полюбишь!
Тема яростно впивается зубами в руку отца.
– Ах ты, змееныш?!
И ловким поворотом Тёма на диване, голова его в подушке. Одна рука придерживает, а другая продолжает хлестать извивающегося, рычащего Тёму.
Удары глухо сыплются один за другим, отмечая рубец за рубцом на маленьком посинелом теле.
С помертвелым лицом ждет мать исхода, сидя одна в гостиной. Каждый вопль рвет ее за самое сердце, каждый удар терзает до самого дна ее душу.
Ах! Зачем она опять дала себя убедить, зачем связала себя словом не вмешиваться и ждать?
Но разве он смел так связать ее словом?! И, наконец, он сам увлекающийся, он может не заметить, как забьет мальчика! Боже мой! Что это за хрип?!
Ужас наполняет душу матери.
– Довольно, довольно! – кричит она, врываясь в кабинет. – Довольно!!!
– Полюбуйся, каков твой звереныш! – сует ей отец прокушенный палец.
Но она не видит этого пальца. Она с ужасом смотрит на диван, откуда слезает в это время растрепанный, жалкий, огаженный звереныш и дико, с инстинктом зверя, о котором на минуту забыли, пробирается к выходу. Мучительная боль пронизывает мать. Горьким чувством звучат ее слова, когда она говорит мужу:
– И это воспитание?! Это знание натуры мальчика?! Превратить в жалкого идиота ребенка, вырвать его человеческое достоинство – это воспитание?!
Желчь охватывает ее. Вся кровь приливает к ее сердцу. Острой, тонкой сталью впивается ее голос в мужа.
– О жалкий воспитатель! Щенков вам дрессировать, а не людей воспитывать!
– Вон! – ревет отец.
– Да, я уйду, – говорит мать, останавливаясь в дверях, – но объявляю вам, что через мой труп вы перешагнете, прежде чем я позволю вам еще раз высечь мальчика.
Отец не может прийти в себя от неожиданности и негодования. Не скоро успокаивается он и долго еще мрачно ходит по комнате, пока наконец не останавливается возле окна, рассеянно всматривается в заволакиваемую ранними сумерками серую даль и возмущенно шепчет:
– Ну, извольте вы тут с бабами воспитывать мальчика!»
В данном случае порка – настоящая драма для всех участников, для отца-генерала это травма не меньше, чем для сына. Впредь он никогда ничего подобного не сделает…
В этом разделе я больше говорю о мальчиках, но русским девочкам тоже доставалось. Вот свидетельство Н. С. Лескова («Житие одной бабы», 1863. Гл. 3):
...«Поставила барыня девочку на пол; подняла ей подольчик рубашечки, да и ну ее валять ладонью, – словно как и не свое дитя родное. Бедная Маша только вертится да кричит: “Ай-ай! ай, больно! ой, мама! не буду, не буду”.
Настя, услыхав этот крик, опомнилась, заслонила собой ребенка и проговорила: “Не бейте ее, она ваше дитя!”
Ударила барыня еще раз пяток, да все не попадало по Маше, потому что Настя себя подставляла под руку; дернула с сердцем дочь и повела за ручонку за собою в спальню.
Не злая была женщина Настина барыня; даже и жалостливая и простосердечная, а тукманку дать девке или своему родному дитяти ей было нипочем. Сызмальства у нас к этой скверности приучаются и в мужичьем быту и в дворянском. Один у другого словно перенимает. Мужик говорит: “За битого двух небитых дают”, “не бить – добра не видать”, – и колотит кулачьями; а в дворянских хоромах говорят: “Учи, пока впоперек лавки укладывается, а как вдоль станет ложиться, – не выучишь”, и порют розгами. Ну, и там бьют и там бьют. Зато и там и там одинаково дети, вдоль лавок под святыми протягиваются. Солидарность есть не малая».
По другому случаю Лесков замечает:
...«Тут ничего не произошло выходящего из ряда вон <…> У нас от самого Бобова до Липихина матери одна перед другой хвалились, кто своих детей хладнокровнее сечет, и сечь на сон грядущий считалось высоким педагогическим приемом. Ребенок должен был прочесть свои вечерние молитвы, потом его раздевали, клали в кроватку и там секли. Потом один жидомор помещик, Андреем Михайловичем его звали, выдумал еще такую моду, чтобы сечь детей в кульке. Это так делал он с своими детьми: поднимет ребенку рубашечку на голову, завяжет над головою подольчик и пустит ребенка, а сам сечет, не державши, вдогонку. Это многим нравилось, и многие до сих пор так секут своих детей. Прощение только допускалось в незначительных случаях, и то ребенок, приговоренный отцом или матерью к телесному наказанию розгами без счета, должен был валяться в ногах, просить пощады, а потом нюхать розгу и при всех ее целовать. Дети маленького возраста обыкновенно не соглашаются целовать розги, а только с летами и с образованием входят в сознание необходимости лобызать прутья, припасенные на их тело. Маша была еще мала; чувство у нее преобладало над расчетом, и ее высекли, и она долго за полночь все жалостно всхлипывала во сне и, судорожно вздрагивая, жалась к стенке своей кровати».
Из 324 опрошенных Д. Н. Жбанковым в 1908 г. московских студенток 75 сказали, что дома их секли розгами, а к 85 применяли другие физические наказания: долговременное стояние голыми коленками в углу на горохе, удары по лицу, стеганье пониже спины мокрой веревкой или вожжами. Причем ни одна из опрошенных не осудила родителей за излишнюю строгость, а пять из них даже сказали, «что их надо было драть сильнее» (Жбанков, 1908).
Хотя в институтах благородных девиц таких жестоких и массовых порок, как в бурсе и кадетских корпусах, не было, более мягкие, но не менее обидные физические воздействия применялись и там. О сельской школе и семье и говорить нечего. Но, в отличие от полномасштабной порки, девочкам чаще доставались щипки, пинки и оплеухи, которых никто не фиксировал и подробно не описывал.
Среди популярных русских писателей начала XX в., последовательно выступавших против телесных наказаний как «наичернейшей страницы в книге жизни» и «продукта вымирающей азиатчины», была Лидия Чарская (1875–1937), посвятившая этой теме статью «Профанация стыда» (1909).
«Много ли найдется таких детей, которые никогда не испытали на себе удара розги со стороны отца, матери или их заместителей, воспитателей, родственников? Многие ли из воспитателей могут с чистой совестью сказать: “Я никогда не ударил ребенка”?