Что вдруг - Роман Тименчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сводка припоминаний современников рисует нам вечного неудачника вроде мандельштамовского Парнока из «Египетской марки»5, которого зацепляет кукла (и старый кукольник морализирует: «Говорил я им не соваться к ней, она их не уважает»6) и преследуют опечатки (превращая, скажем, стража из цитируемых ниже стихов в страуса), лунатика7, «безумного»8, самого себя называвшего «безумный Пяст»9. Да и посвящение Пясту в первом по времени мемориале, воздвигнутом ему русской поэзией, возникает над тем стихотворением Блока, в котором содержится – в пятом стихе – ключевое для образа Пяста слово:
Май жестокий с белыми ночами!Вечный стук в ворота: выходи!Голубая дымка за плечами,Неизвестность, гибель впереди!Женщины с безумными очами,С вечно смятой розой на груди!..
Блоковская дедикация уделила Пясту частицу бессмертия, и поколению, к коему принадлежит автор данной статьи, это имя было указано синим блоковским восьмитомником:
Имена и названья звучали, как песня —Зоргенфрей, Черубина и Пяст!Где б изданья сыскать их творений чудесных,дивных звуков наслушаться всласть!
(Тимур Кибиров)
Вскоре «безумный» Пяст становится персонажем стихотворения Осипа Мандельштама:
Мы напряженного молчанья не выносим —Несовершенство душ обидно, наконец!И в замешательстве уж объявился чтец,И радостно его приветствовали: просим!
Я так и знал, кто здесь присутствует незримо:Кошмарный человек читает Улялюм.Значенье – суета, и слово – только шум,Когда фонетика – служанка серафима.
О доме Эшеров Эдгара пела арфа,Безумный воду пил, очнулся и умолк.Я был на улице. Свистел осенний шелк,Чтоб горло повязать, я не имею шарфа!
Этот – используя, как сказано в пястовских «Встречах», «французское Собачье слово» – оммаж «безумному Эдгару», а заодно и предстателю Американца сближает подвал «Бродячей собаки» с подземельем дома Эшеров, чужеземную арфу пястовской английской декламации – с сердцем-лютней из французского эпиграфа к «Падению дома Эшеров», да и самого Родерика Эшера – с потомком (по семейной легенде) польского королевского рода Пястов Владимиром Алексеевичем Пестовским. Сам он спустя восемь лет писал:
Моих руин – со дня паденьяУсадьбы Эшеров – я страж10.
В третий раз классика русской поэзии XX века представляет Пяста снова в «Бродячей собаке» и снова отмеченного знаком несчастья – поэма Велимира Хлебникова «Жуть лесная»:
Сюда нередко вхож и частПястецкий или просто ПястВ его убогую сумуБессмертье бросим и ему.
А посвящавшееся Пясту стихотворение Георгия Иванова «Странное кабаре» преобразовывало «Собаку» в какую-то романтическую таверну (с огромным негром в хламиде красной):
Я помню своды низкого подвала.Расчерченные углем и огнем.Все четверо сходились мы, бывало.Там посидеть, болтая, за вином.И зеркало большое отражалоНас, круглый стол и лампу над столом11.
В.А. Пестовский родился («с длиннучим носом и гремучим голосом», скажет он через 45 лет12) в Петербурге 19 июня 1886 года в семье потомственного дворянина, чиновника. С детства («лишь стукнет ему год») «двадцать лет живет в арабском доме вычурном Мурузином». Бабушка его держала частную библиотеку в этом доме, и мальчик «…не с бабушкою вместе ли / Шагает в первый ножками подъезд / С той улицы, что памятна о Пестеле?» (Иосиф Бродский попал в точку, когда в Амстердаме, в гостях у племянницы Пяста, обретя новую рифму, сказал экспромт: «How do you do, Mr. Pyast / I’m your future, you are my past»13). Отец был актером-любителем,
И предлагает выбор нам: «Анчар»,Отрывки из «Полтавы», из «КлермонскогоСобора» – так богат репертуар, —Фет целиком и многое Полонского.Весь Беранже (на русском) наизусть,И Алексей… (ну, старший, разумеется)….
И сын сызмала жил под знаком поэзии. «Начал диктовать стихи раньше, чем себя помнит»14. Стихоманом остался на всю жизнь и умел распознать гекзаметр даже на советском просветительском плакате («тонкой (черевой) кишки, гражданин, не бросай, она – ценность»15).
Тогда же, в детстве, он открыл для себя автора первой в мире детективной прозы, «Убийства на улице Морг»:
…Но мне иной толчок был дан при чтеньи вслух«Убийства в улице» бессмертного Эдгара.И крался по утрам я, затаивши дух,Ко шкафу, где томов миниатюрных параСтояла. Меж других (их было много) – двух,Лишь двух искал, – лишь в них неотразима чара…И в мире ко всему я становился глух,Одними ими жил. В них было все «другое»,Ни с чем не сходное, святое, дорогое.
О, это был и ум другой – не вам чета,Умишки важные напыщенных ученых.В нем только небеса, в нем только простота,Он видел мир до дна – во всех его законах;В Явлении пред ним такая красотаРаздвинулась – какой не зрел никто из оныхПрисяжных гениев от гипса и холста;Но вы, «ценители» всего, что непривычно,Нашли, что слишком По смотрел геометрично.
И с той поры Эдгар – моих «властитель дум»,А я его огня носитель неземного…
(«Поэма в нонах»)
В гимназии (Пяст окончил с золотой медалью 12-ю Петербургскую) он прошел через весь набор положенных эпохой увлечений.
Во-первых, Ницше: «Вспоминаешь первые впечатления от личности великого славянина. Жадно впитывал в себя тогда гимназический мозг ницшеанство. Отчего казалось оно тогда таким недозволенным, кощунственным? Особенно вот эта идея сверхчеловека, животного высшего, чем Homo Sapiens, вида? Что это было так со мною, гимназистом, неудивительно. Но отчего так мучительно подходил к этому пункту Заратустры сам Ницше? Отчего свободомыслящему человечеству, уже прошедшему через плоский материализм и нигилизм шестидесятых годов, было так трудно родить этот напрашивающийся вывод из истин дарвинизма? Это мне не совсем понятно. То, что кажется теперь таким азбучным, далось человечеству с таким напряжением, что голову, в которую впервые пришла эта мысль, через несколько лет объял хаос безумия»16.
Во-вторых, Шопенгауэр: «…считая музыку содержанием всякого искусства, фактическое же произведение искусства, будь то портик, статуя, картина или стихи, лишь формою этой музыки», которая – «сверхэмпирическая – гармония небесных сфер, лишь приоткрывающаяся <…> поэту на мгновение»17.
Об этом мгновении при-откровения – стихотворение Пяста, ценимое Блоком и Гумилевым:
Нет, мне песни иной не запеть, не запеть, не запеть!Только раз, только миг человеку все небо открыто.И мгновеньем одним – все безмерное счастье изжито.О безмерное счастье! иного не сметь, не суметь…
Нет, мне рощи иной не любить, не любить, не любить.Только раз, только миг предстает обиталище рая.В том зеленом саду – там душа остается, сгорая.О, душа остается! Остаться! Не жить… И не быть…
Нет, мне жизни иной не узнать, не узнать, не узнать.Только раз, только миг брыжжет ввысь ледяная громада.Упадет – и уйдет – и пустыню покинет прохлада…О, пустыню покинет! Покинуть! Не взять!.. И не дать!..18
Подобный миг – непонятный луч, заставивший гимназиста младших классов замереть в экстазе на набережной Фонтанки, – описан Пястом в «Поэме в нонах» (этот миг он потом почел «мистическим анархизмом», переведя на русский – тайным безвластьем):
«Безвластье тайное»! – Тебя я пережил, —О, не рассудком, нет, – но в странном откровенье.Я помню этот день: наш класс «гулять ходил»,Мы вдоль Фонтанки шли – тягучей цепи звенья;Вдруг я замедлил шаг, – меня остановилТот непонятный луч – на малое мгновенье;Он существо мое надолго обновил,И навсегда с тех пор мой обратился разум,К чему нет доступа, что нам дано экстазом19.
И с этого мига он неизменно внимателен и доверчив к разного рода оккультистским опытам20.
А гимназисту выпускного класса был явлен другой луч – московские «Весы»: «…схватив с неописуемой жадностью новый № журнала с таинственной, черной, тщательно воспроизведенной, кляксой на обложке, – не шел он, – летел – домой, не замечая ни восхитительного, «мартиникского» заката, ни домов, ни прохожих, ни конок, – летел он, не замечая ни времени, ни усталости, – летел он домой, – скорее, только бы скорее!.. И дома преображалась комната его; прежняя неприветливая, сырая становилась уютной и радостной. Комната ждала сама, всеми фибрами своими ждала хозяина своего с вожделенной книгой под мышкой. Не отрываясь, просиживал в ней хозяин ее над страницами своего приобретения. Просиживал вечер, и ночь, и половину занявшегося утра. Все, что находилось в этой красно-серой тетрадке, пленяло его, восхищало, наполняло трепетом. В каждой каракуле видел он особый, огромный, таинственный смысл. Каждая недомолвка – происходившая часто от неуклюжести неопытного автора – казалась ему потаенной дверью в заповедное царство. Каждое имя, упомянутое и журнале, – именем помазанника и владыки»21.