Дровосек - Дмитрий Дивеевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это все только цветочки. В истории каждой нации могут быть всякие беды, она может попасть на грань вымирания, но остается нацией до тех пор, пока в ней существует национальное самосознание. А вот по национальному самосознанию русских людей Петр Алексеевич и шарахнул сильнее всего. Он западничество в Россию притащил. Думаешь плохо то, что он дворян заставил по-немецки шпрехать и камзолы носить? Эко горе! Нет! При Петре появилось презрение ко всему исконно русскому. Мы с тех пор стали учиться своего русского стесняться и перед немцем кланяться, вот беда. А до этого такой напасти не было. Каждый знал – православное самодержавие есть неколебимый оплот народной жизни. Оно и оплот, оно и лекарство от всяких невзгод. Петровское западничество стало это все порочить. Император вырастил новую знать – неверующее дворянство, которое уж и по русски-то не говорило.
Ясное дело, всякие историки пели Петру осанну, а с их подачи эту осанну продолжают петь и сегодня. Договариваются до того, что при Петре Россия стала благополучной. Вот вранье! Вот представь себе: Россия – это крестьянский океан. Хоть что-нибудь к лучшему в этом океане изменилось? Ничего! А вот для узкой кучки его сатрапов стало лучше. Дворцы, усадьбы, бонны, гувернеры!
Ну ладно, Петр решил ряд территориальных проблем, хотя военачальником он был весьма посредственным. А вот почему его территориальные приобретения считаются такими великими, непонятно. Ведь Россия расширялась и до Петра, и после него. Его отец присоединил Украину, а его дочь прирастила аж тысячи километров Сибири и вышла на побережье Атлантики.
Вот, сынок, если подвести черту, то неизвестно, чего больше: пользы или вреда. Я-то думаю, что больше вреда. Хозяйство он затормозил и сильно от Европы отстал, зато открыл ворота всякой немчуре, которая стала наши традиции вытаптывать. Вот от чего мы до сих пор страдаем.
– Честно говоря, батя, за десять лет работы в Германии и разъездов по другим странам я понял, что мы с ними все-таки очень разные. Что интересно, внешне все вроде бы похоже. И мы, и они, безбожники, живем с женами и любовницами, хотим иметь отдельную квартиру и отдельную машину, смотрим футбол и пьем пиво. Но произойдет какой-нибудь, вроде бы не очень выдающийся, случай – и сразу понимаешь: мы разного поля ягоды.
Ты, может, помнишь, я после восьмого класса пошел к шабашникам на стройку, в подсобники – хотел на велосипед себе заработать. Попал в бригаду какого-то Васька. Васек этот – мужичонка совсем незаметный. Маленький, косолапый, тихий. Только руки сильные, словно клешни у краба. Жена у него была беременная, уже на сносях. Тоже, вроде, не красавица, а что-то в ней было… Свет материнства. Ну, кроме работы мы и отдыхали, конечно. И заметил я, что поест Васек свою похлебку, отойдет в сторонку, ляжет в траву на спину, зажмет стебелек в зубах и что-то вполголоса бормочет. А я же подросток, дурачок еще, не понимаю, что есть вещи, в которые соваться нельзя. Любопытно, что это Васек там говорит. Терпел-терпел, а потом все ж таки тихонько к нему подполз и спрашиваю:
– Василий Батькович, а что это вы все разговариваете, интересное дело…
Васек не обиделся нисколько и говорит:
– Слыхал, как пчела жужжит? Это она звуком между собой и ульем через воздух ноту устанавливает. Ей без звука нельзя. И я, как пчела. С Главным говорю. Мне ведь много надо. Значит, я ему сообщаю, что свою работу сделал, а он пущай теперь свою делает. Видишь, Тоньке дитя родить потребно без приключений. Нам всем не болеть, а то бездомные. Маяться будем… Да еще многое другое.
– А веришь ты в это все? – спрашиваю.
– А ты веришь, что воду можно пить? – отвечает.
– Если веришь, то и меня когда-нибудь поймешь.
Много лет прошло, а я вспоминаю и думаю: как он к Богу привязан оказался? Никто его, явно, этому не учил, сам три класса школы кончил да и пошел по свету мотаться, умом сильно не прирос, книжек отродясь не читал, а с Богом разговаривает. Значит, есть связи, которые независимо от нас существуют и однажды могут в любом человеке пробудиться. В любом ли? Не могу себе обычного немецкого работягу в таком состоянии представить. Священника или монаха – могу. А вот такого полуграмотного немецкого Васька – ни за что. Не потому, что немцы нам душой уступают, нет. Об этом говорить – уже гордыня. Почему – не знаю. Не будет он, лежа на лугу, с Господом разговаривать, а пойдет он пиво пить или к жене под бок. В этом между нами разница. И никакой западной культурой эту разницу не перешибешь.
– Значит, все-таки разные мы. Я тоже так думаю. Когда в конце войны мы их в плен толпами брали, я на такое дело обратил внимание. Упадет кто-то в колонне – обязательно помогут, подопрут. Коллективизм высоко развит. А перед смертынькой ни один не перекрестится, ни один о Боге не вспомнит. А у всех на пряжках «С нами Бог» выдавлено. Они от другого режиссера пришли, не от Бога, понимаешь?
– Что это ты все про Бога говоришь, сам-то ведь неверующий, – с недоумением заметил Данила и вдруг вспомнил: когда из дома выносили гроб с телом его бабки, матери отца, тот отвернулся в угол, стер двумя пальцами слезы с глаз и быстро перекрестился. Это был единственный случай за всю жизнь Данилы с родителями.
– Кто меня знает, сын, верующий я или нет. Учили быть неверующим, а научили быть никаким. Но, по правде говоря, живет внутри какой-то свет. Только это отдельная тема. Устал я, давай лучше выпьем по маленькой.
Отец разлил по рюмкам крепкого и вонючего самогона домашнего разлива. Выпил, крякнул. Потом, прищурившись, спросил осторожно:
– Как там у вас с Зоей?
– Все по-старому. Никак не склеивается дело.
– Что же между вами стряслось? С самого начала не ладите!
– Не знаю, отец. Всю голову себе об эту думу расшиб. Не понимаю.
– Может, ты к ней недостаточно внимательно относишься. Она ведь мать твоих детей, особенной любви хочет.
– Да, мать детей. Но что в этом особенного? Я-то ей всю любовь отдал, а взаимности нет. Взаимность должна быть. Детей она, конечно, хороших родила и воспитывает. Только что в этом особенного, все женщины рожают.
– Если бы ты был единственным балбесом, который так думает, я бы только посмеялся. А у нас целая страна балбесов, что очень прискорбно. Рождение ребенка – это не такое уж и самопроизвольное дело. Здесь очень многое зависит от матери. Очень многое! От ее материнского таланта, например. Настоящая женщина начинает любить своего ребенка еще до зачатия. Она предвосхищает его приход и сосредоточивает в своем лоне любовь. Понимаешь? Это уже само по себе искусство духовной жизни. Вокруг нее творится черт те что, проблема на проблеме, идет борьба за существование, нервы испытываются стрессами, а она уходит в себя, концентрируется на своей природе и начинает любить грядущего ребенка!
Потом он приходит и поселяется в ней, и она становится его защитницей и хранительницей. А как это сложно, сынок! Ведь он чувствует все, что чувствует она! Его надо защитить от всего нехорошего, что через нее может достичь и его. Ей необходимо вырвать из себя все плохое, загасить страсти, отгородиться от зла. Видел, каким светом сияют лица некоторых беременных женщин? Это те, кто таким сложнейшим искусством владеет! Вот что! Женщина создает свое дитя в утробе так же, как творец создает свое произведение. От меры затраченной ею души и любви будет зависеть то, какой человек появится на свет.
И вот еще что. Для нее сама мысль об аборте чудовищна. Если женщина помышляет об аборте или делает его, она недостойна звания матери. Спорить будешь со мной? Нет? То-то…
Слушая рассуждения отца, Данила дивился тому, какие пытливые и живые умы, способные проникать в суть вещей, рождает русская глубинка. «Нет, мы не Европа, совсем не Европа, – думал он. – Нет в Европе бакенщика Тимки. И председателя колхоза Евсея быть не может. Они рождены только русским пространством».
Бакенщик Тимка являл собой кряжистого шестидесятилетнего мужика с крупным, будто топором вырубленным, обветренным лицом. Он жил в домике на берегу Оки неподалеку от Касимова, и Булай с приятелем наезжали к нему из Москвы на рыбалку. Обычно привозили какой-нибудь столичной выпивки и закуски, устраивали посиделки у костра, разговаривали до утренней зорьки, а потом плыли на стрежень за стерлядью. Сюда же, прослышав про их появление, наведывался председатель местного колхоза чувашин Евсей. Местность эта была когда-то татарской, но сейчас здесь жили всякие национальности, в том числе и чуваши.
Казалось бы, говорили о вещах самых простых: о вымирании колхозов, о плохих урожаях, о бегстве людей в город, – но за всем этим крылся и какой-то трудноуловимый подтекст, который не сразу дается сознанию. И только по долгому размышлению Данила начинал его улавливать.
«Почему Евсей в будущее колхозной системы не верит, а колхоз не бросает? Сорок лет мужику, руки-ноги на месте, голова смышленая. Езжай хоть в Касимов, хоть в Рязань. Работа найдется, и позабудешь ты про свою постоянную тоску. Но ведь не уезжает. Говорит обо всем с жалостной, безнадежной улыбкой, а не уезжает. Спасти колхоз надеется? Нет, конечно. Как он один спасет? А что его держит? Чувство земли? Наверное. Но тогда мог бы от должности своей проклятой отказаться и на земле сам по себе работать. Хочешь – лесником, хочешь объездчиком, да мало ли есть профессий. А он лямку тянет. Тянет потому, что за людей ответственность чувствует. В колхозе полно немощных, одиноких, полуграмотных. Этим никто не поможет, кроме него. Вот оно что. Вот где русский человек начинается. Да какой же он русский? Чувашин, угоро-финн. То-то и оно, что уже независимо от национальности эта земля человека под себя выковывает. Будь хоть какой национальности, здесь ты проникаешься общим духом. Не все, конечно. Индивидуалисты всегда были и будут. Это генетический тип. Но они – в меньшинстве. А люди с соборной душой – в большинстве. Вот его соборная душа и задерживает его в этом несчастном колхозе.