Новый Мир ( № 9 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни лучше, ни умней
Под кров домашний воротился:
Поклонник суетным мечтам,
Он осужден искать… чего, не знает сам!
Кажется, так мог бы о себе сказать Чацкий. Разностопный ямб этого длинного стихотворения (“Странствователь и домосед”) как будто выбежал на сцену.
Я сам, друзья мои, дань сердца заплатил,
Когда, волненьями судьбины
В отчизну брошенный из дальних стран чужбины,
Увидел наконец адмиралтейский шпиц,
Фонтанку, этот дом… и столько милых лиц,
Для сердца моего единственных на свете!
Ну чем не “Горе от ума”, а оттого, что место Москвы здесь занял Петербург, стихи кажутся еще удивительней, как будто приснились. Впрочем, еще глубже, чем в Петербург, внедрены они в древние Афины. Но и греческий план вдруг пересекается воспоминанием о вступлении в Париж:
…Вы помните, бульвар кипел в Париже так
Народа праздными толпами,
Когда по нем летал с нагайкою козак,
Иль северный Амур с колчаном и стрелами…
Казачья нагайка, колчан со стрелами… Еще чаще в стихах у Батюшкова развешаны по строфам, как в Петербурге по фасадам и чугунным оградам, — мечи и копья, трагические маски и шлемы. Б. В. Томашевский остроумно определил батюшковский стиль как ампир, как применение античных аксессуаров в современных целях.
Между прочим, грибоедовская Москва тоже то и дело обращается к военным, армейским воспоминаниям: “Пожар способствовал ей много к украшенью…”; “Французские романсы вам поют / И верхние выводят нотки, / К военным людям так и льнут, / А потому, что патриотки…”; “...когда из гвардии, иные от двора / Сюда на время приезжали, — / Кричали женщины: ура! / И в воздух чепчики бросали...”
О грибоедовских стихах Пушкин сказал: “…половина — должны войти в пословицу”. О Батюшкове этого не скажешь. Но его стихи (тот же “Странствователь и домосед”) тоже время от времени вспыхивают такими блестками, вот одна из них:
Кто жить советует, всегда красноречив… —
а вот другая:
За розами побрел в снега гипербореев…
Вообще, некоторые строки Батюшкова, утопающие в его длинных стиховых периодах, хочется вытащить и спасти от забвения. Кажется, дойди он до нас в чужих текстах разобранным на цитаты, как Алкей или Архилох, мы в своем воображении представили бы себе ни с чем не сравнимые, гениальные стихи:
Феррара… Фурии… и зависти змия!
Или такое:
Пройдя из края в край гостеприимный мир...
Вот где фонетика и впрямь становится “служанкой серафима”!
Приведу еще одну, совершенно невероятную, — ее, как амулет, следовало бы носить на груди:
Ко гробу путь мой весь, как солнцем, озарен…
Где, в каких краях странствовал Чацкий, мы не знаем. Софья говорит о нем до его появления на сцене:
Вот об себе задумал он высоко —
Охота странствовать напала на него,
Ах! если любит кто кого,
Зачем ума искать и ездить так далеко?
Сам Чацкий никаких стран и городов не называет. Между тем скитался он очень долго: “Ах, тот скажи любви конец, / Кто на три года вдаль уедет”.
Разумеется, ни под Грибоедова, ни под Чацкого Батюшкова подставлять нельзя. Батюшков (1787) старше Грибоедова лет на пять-восемь (точная дата рождения Грибоедова нам неизвестна: не то 1795-й, не то 1793-й, а может быть, и 1790-й), участвовал в походе в Пруссию в 1807 году и был ранен под Гейльсбергом. В стихотворении “Воспоминание” он рассказывает, как “мечтал на Гейльсбергских полях”, еще не зная, что они станут ареной сражения: “О Гейльсбергски поля! в то время я не знал, / Что трупы ратников устелют ваши нивы…” В 1808 году, во время войны России со Швецией, он совершил еще один поход — в Финляндию, затем оказался в Швеции. В 1813-м — опять в действующей армии, сначала — под Дрезденом, потом — в сражении под Лейпцигом, потом — во Франции, при взятии Парижа.
В 1814-м, получив отпуск, отправляется через Англию в Швецию, оттуда в Россию. В 1818 году он в Крыму, где увлекается археологией, затем — в Италии (в Риме, Неаполе) — на дипломатической службе. В 1821-м, получив бессрочный отпуск по состоянию здоровья, лечится в Германии. Там, в Дрездене, в приступе безумия сжигает все, что написал в Италии. (Как тут не вспомнить Гоголя? Тютчев тоже сжег множество своих стихов, но по рассеянности: случайно бросил бумаги в пылающий камин.) Никто, кажется, из русских поэтов не странствовал так много, как Батюшков, даже Тютчев — меньше. Притом, где бы ни был, памятью и мыслями был обращен к России (“Боялся умереть не в родине моей!..”).
Итак, Германия, Франция, Финляндия, Швеция, Англия, Италия… Чацкий не воевал, но побывать за три года в этих странах мог вполне. К тому же он ведь тоже литератор. “Что говорит! и говорит, как пишет!” — возмущается Фамусов.
Исследовательница творчества Батюшкова И. М. Семенко справедливо утверждает: “Батюшков настаивает на взаимодействии, обратной связи между языком литературы и разговорным языком общества; он сторонник карамзинистского принципа „писать как говорят и говорить как пишут””. У самого Батюшкова есть близкое к этому высказывание в статье “Нечто о поэте и поэзии”: “Живи, как пишешь, и пиши, как живешь”. А Грибоедов в письме П. Катенину, рассказывая ему о своей работе над комедией, писал: “Я как живу, так и пишу, свободно и свободно”. Статью Батюшкова он, безусловно, читал, если не в “Вестнике Европы” (1816), то в “Опытах в стихах и прозе” (1817). Для того и другого барьера между языком литературы и разговорным языком не существовало — отсюда и сходство их поэтического языка.
Батюшков не был декабристом. Декабристская критика относилась к его поэзии, лишенной “революционной гражданственности”, с осуждением. Пушкин в переписке с Рылеевым и Бестужевым защищал его от этих нападок. Батюшковская поэтическая “скорбь” в значительной мере связана с его разочарованием во французской революции. Еще в 1811 году Батюшков писал: “И вот передо мной лежит на столе третий том Esprit de L’histoire, par Ferrand [“Дух истории” Феррана], который доказывает, что люди режут друг друга затем, чтоб основывать государства, а государства сами собою разрушаются от времени, и люди опять должны себя резать и будут резать, и из народного правления всегда родится монархическое, и монархий нет вечных, и республики несчастнее монархий, и везде зло…” (Кажется, что это написано сегодня.)
Но ведь и Чацкий, которого нам в учебниках преподносят как декабриста, — одинок и ни к каким тайным обществам не принадлежит.
Репетилов:
У нас есть общество, и тайные собранья
По четвергам. Секретнейший союз…
Чацкий:
Ах! я, братец, боюсь.
Как? в клубе?
Репетилов:
Именно.
Чацкий:
Вот меры чрезвычайны,
Чтоб взашеи прогнать и вас, и ваши тайны.
Куда бежит Чацкий из Москвы? “Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету, / Где оскорбленному есть чувству уголок!” “Уголок” — не кружок, не сообщество единомышленников. Это мы знаем и по Пушкину: “...Вновь я посетил / Тот уголок земли, где я провел / Изгнанником два года незаметных” — и по Боратынскому: “Есть милая страна, есть угол на земле…”
Хочется сказать, что Чацким (и Грибоедовым) владеет та же, батюшковская, скорбь.
Чацкий объявлен в пьесе сумасшедшим. Да он и сам готов согласиться с этим:
Не образумлюсь… виноват,
И слушаю, не понимаю,
Как будто все еще мне объяснить хотят,
Растерян мыслями… чего-то ожидаю.
И дальше: “Безумным вы меня прославили всем хором…” и т. д.
Грибоедов писал свою комедию в 1822 — 1823 годах. Батюшков в 1821-м уходит со службы по состоянию здоровья. Его несчастье широко обсуждается в литературных кругах — и Грибоедов, несомненно, об этом знал. (В 1823-м Батюшков сжигает свою библиотеку, трижды покушается на самоубийство.)
Отзвук этой трагедии, вполне возможно, отразился на сюжете “Горя от ума”. Скажем осторожней: отзвук этой трагедии мог быть принят во внимание первыми читателями пьесы: трагическая ее развязка на фоне болезни Батюшкова оказалась актуальной.
Несколько лет назад мне привелось побывать в Вологде. Дом, в котором более двадцати лет, до самой смерти, провел безумный Батюшков, стоит на оживленном перекрестке улиц, из огромной полукруглой залы со множеством окон и зеркал открывается странный, всеохватный, разбитый на грани, разложенный на составные части вид, происходит зрительное раздвоение, нет, умножение личности. Кажется, ты перестаешь быть человеком и обретаешь фасеточное зрение стрекозы.