Гномики в табачном дыму - Тамаз Годердзишвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Выпьем за Грузию! — предложил тост Важа — тамада.
— Что, что?
— Выпьем за нашу родину! — повторил Важа.
— За родину! За родину! — зашумели девушки, захмелели, видно.
— Давайте осмотрим тут все, — сказала Нана.
— Еще один тост и тогда, — согласился наконец Важа.
— Как хочешь.
— Пьем за сегодняшний день. Первый раз у меня такой день.
— А что в нем особенного?
— Как что! — удивился Важа, вперив взгляд в Нану. Нана не отвела глаз, потом встала.
— Погоди, и я с тобой, — Важа оглядел статную Нану — от французских каблучков до темно-карих глаз, и, поднимаясь, ухватился за ее голень, делая вид, что не встать ему иначе. И Нана не придала значения, но Важа скользнул рукой выше и получил пощечину.
— Вот чертовка! — опешил он.
А «чертовка» преспокойно сказала Лали:
— Пошли, поднимемся на башню, на самый верх, хочешь?
Они ушли.
— Осторожней там, не слетите! — предостерег я.
— Пойдешь с нами?
— Нагоню, — неловко было оставлять Важу одного.
— Одолел меня, кажется, коньяк, — объяснил Важа.
— Да, пятизвездочный крепкий, — поддержал его я.
— А другой, с четырьмя звездочками или тремя, и пить не стоит, все равно что водка, которой ополоснули дубовую бочку.
— Точно.
— Развезло меня, — на щеке Важи пылала пятерня.
— Поспи немного.
— Нет.
— Нарвешься на инспектора — с девушками едем, остановит.
— Не хочется спать. Недотрога какая.
— Пойдешь?
— Нет, уберу пока.
— С этим девушки управятся.
— Тогда машиной займусь, — чувствую, обиделся на меня Важа.
Я забрался на башню. Девушки стояли выше, ветер вздувал их платья и они руками придерживали подол.
— Идите, помогите Важе убрать, я осмотрю все и опишу вам.
— Ты останься, а я пойду, — сказала Нана Лали.
Мы с Лали стояли на самой верхотуре башни. Потом Лали спросила:
— Любишь меня?
Я сказал ей, что люблю.
Когда мы спустились, было уже темно. Важа и Нана сидели в машине и слушали джаз.
— Едем? — спросил Важа.
— Как хотите, — сказала Лали.
— Едем, — решила Нана.
— Куда?
— В Тбилиси.
Машина медленно, осторожно выбралась с проселка на шоссе. На перекрестке столб с указателем уведомлял нас, что до Тбилиси сто километров.
— Хорошее место Дманиси, — заключил Важа.
— Славно провели время, да? — заметила Лали.
— Очень, — согласилась Нана.
— Там цари жили? — проявил любознательность Важа.
— Не знаю. Одно время этот городок принадлежал Садуну Манкабердели.
— Кто он такой?
— Курд.
— Ва! — сказал Важа, потирая щеку.
Машина набрала скорость. Руль запрыгал. Деревья, кусты, дома, телеграфные столбы безудержно неслись навстречу, словно давно нас не видели и очень соскучились. А я развлекался, следя за асфальтом. Он ошалело летел на нас, нырял под колеса и застывал позади машины, как липкий раствор, а я опять переводил взгляд на асфальт перед нами — он летел, нырял, застывал. Когда же я снова посмотрел вперед — на нас надвигалась огромная машина…
1965
ПОДЗЕМНЫЙ ДВОРЕЦ
Место, где обосновались геологи, называется Сатевзиа[18]. Ленивая речушка, в которой сейчас раздолье малькам, головастикам да лягушкам, видимо, когда-то изобиловала рыбой. В Сатевзиа всего четыре здания, из них — два общежития. Вокруг отвалы выгоревших пустых пород, на их фоне чернеют пасти старых выработок.
В глухих безлюдных местах, особенно в горах, легко сходишься с людьми. Геолог в постоянной борьбе с природой, и рядом с ним должен быть опытный, выносливый и надежный друг. Время отсеивает слабонервных и безвольных, в партии остаются стойкие и стоящие, как при промывке золотоносного песка: песок уносится водой, а на лотке остается золото. Вот почему каждого нового члена экспедиции геологи встречают скептической улыбкой.
Трудно пришлось мне поначалу, но помогли, не во всем разбирался — всему научили. Тосковал по родным, по дому, городу; постепенно позабылись развлечения, девочки, футбол, зато стало привычным, наполнилось смыслом слово «план», не смешило оно меня больше. Впервые в жизни я был предоставлен себе и понял, на что годен и чего стою.
Чтобы изучить месторождение руды и точнее определить ее запасы, иногда я тайком захожу в старые выработки. Это запрещено, но штольни хорошо сохранились. И я рискую.
— Ты куда, далеко собрался, паря?
Это Перула возник на моем пути, как черт из-под земли.
— Никуда, прогуливаюсь. Пошли со мной.
— Нет, в Сатевзиа иду за хлебом.
— Тогда всего.
— Всего.
Перула местный, из деревни. Чудной очень и смешной. Его большой горбатый нос и торчащие, смахивающие на граммофонную трубу уши невольно привлекают взгляд, а вместо колен у него явно пружины — шаг короткий, тихий, и появляется всегда внезапно и там, где не ждешь.
Первая штольня проведена была у истоков речки Лоднари. После подсчета объема руды участок был законсервирован. Но по моим соображениям, запасы руды превосходили предполагаемые.
Я зажег карбидную лампу и вошел в штольню.
Со стен сочится вода, тоненькими струйками стекает в канаву, предусмотрительно прорытую с одной стороны штольни. В глубокой тишине только тихо журчит вода. Пласты горных пород одни над другими, как страницы книги. Молчат пласты. Если сумеешь понять их молчание, сумеешь перелистать и прочесть книгу природы.
Не торопясь продвигаюсь вперед. На стенах оставленные на память о себе надписи копотью карбидки: «Ваня 1959», «Мелконян 450 метров», «Перула 670 метров декабрь». Вспоминаю, мы перевели сюда Перулу, чтобы ускорить проходку. Я осторожно стучу молотком по рыхлой породе. И все же от свода отрывается глыба и гулко грохается в канаву, обдавая меня слякотной жижей. Вытерев лицо, я освещаю то место, откуда слетела глыба, и едва успеваю рвануться в сторону: еще одна глыба летит вниз и, угодив мне краем в плечо, швыряет назад, а следом за ней обрушивается вся кровля. Лампа гаснет. Шум осыпающейся земли обрывается где-то надо мной.
Кое-как зажигаю спичку, руки дрожат, волнуюсь, хочу поскорее увидеть, полностью ли завалило штольню. Никакого просвета! Щели не осталось! Налегаю на выросшую предо мной стену — тщетно. Внимательно осматриваю потолок, стучу по нему молотком — нет, не обвалится больше, стойка надежно вкопана в рухнувшую массу породы. Канаву запрудило, почва под ногами расслякотилась. Только этого не хватало.
Я в ловушке, не выбраться мне одному, своими силами не помочь себе. До забоя сто метров, а впереди непроходимая, неодолимая преграда — за ней весь мир, за ней жизнь. Помню: мальчишкой я догнал отошедший трамвай и, ухватившись за поручень, пытался вскочить на подножку; трамвай набирал скорость, и я уже не бежал за ним, а уносился с ним его скоростью, а потом он размахнулся мной на повороте, отодрал от себя вцепившиеся в него пальцы и умчался. Злость кипела во мне. Впервые подумал я о силе, что таилась в проводах над рельсами, впервые осознал ее превосходство над собой и заплакал — ничего другого не оставалось. С каким удовольствием и сейчас бы заплакал, — кто увидит, кто услышит… Только горные породы. Но при них-то и нельзя плакать — запомнят, запрезирают.
Неожиданно для самого себя кричу — эхо не отзывается, как обычно, звуки налетели на стены и поглотились ими.
Что же все-таки делать? Копать. Надо раскопать завал. Но что я сумею с моим молотком? Сидеть сложа руки?! Кто сообразит, что я здесь?! Перула! Но Перула наверняка уже вернулся в деревню. А кому еще придет в голову искать меня тут?! Может, вовсе не заметят моего отсутствия, каждый занят своим делом.
Свет карбидной лампы тускнеет, вот-вот погаснет. На стене штольни шевелится моя тень, блеклая, неимоверно разросшаяся. Будь я таким исполином, одним движением руки разметал бы завал.
Копаю. Копаю, пока не выбиваюсь из сил. В висках стучит, голова разрывается. Миг передышки. Закрываю глаза, снова открываю — блестят осколки руды. Глаз быстро свыкается с темнотой, он одинаково легко приноравливается и к свету, и к мраку. А мозг упрям, настырен, нет ему покоя, навязывает одну мысль за другой, повергает в сомнение, рождает опасение. Что? Застряну тут? В штольне? Еще что! Выберусь! Как — пока не знаю, правда… И снова принимаюсь копать. Еле шевелю руками, силы иссякли. Голова кружится, в глаза жгуче затекает пот, я валюсь на рыхлую землю. Передо мной возникают ромашки, медленно разрастаются и сливаются в одну. Огромный цветок наплывает на меня, широко распуская запыленные лепестки, и охватывает ими, как руками. Надвигается туман, влажный, холодный. Туман шипя окутывает ромашку, медленно-медленно поглощает ее. Лепестки отпускают меня, и я падаю, проваливаюсь куда-то. Не знаю, чем себе помочь, как! Еще немного, и душа покинет обессилевшее тело. А туман завихрился, подхватил меня, уносит в бесконечность.